Как зовут четверку «Битлз»? — страница 25 из 36

Покончив с тушёнкой, паренек хотел было выставить банку в коридор.

— Там есть такое местечко — никто и не заметит, нене Женел.

— Лучше выброси, сынок. Давай-ка я сам снесу ее вниз.

— Да будет тебе, все так делают. Черт с ним, и так в грязи живем! Ну ладно, ладно, выброшу… А у меня еще заначка есть — беленькое!

Эта новость застала его врасплох. Он замер, словно от удара под дых; с силой сжал лицо в ладонях, ощущая, как волной накатывает слабость, как обмякает каждая жилка. Он отвернулся; впился зубами в кончики пальцев. Сначала он не чувствовал ровно ничего боль пронзила его внезапно — и даже удивился: какая она острая, резкая.

— Я сам схожу вниз, — обернулся он к пареньку. Тот совсем смутился. — Заодно свежим воздухом подышу…

— А как же беленькое?

— С кем-нибудь да разопьешь, сынок.

— Да что ж это на свете творится, неужто и ты завязал? А я в одиночку не пью — ну его в болото!

— Мне, сынок, доктора не разрешают, — соврал он, сам не зная зачем.

Сейчас ему хочется только одного — поскорее уйти.

Возле свалки на задворках общаги темно, хоть глаз выколи; нечего опасаться, что кто-то увидит, как его рвет. Если бы он до конца придерживался той теории, которую только что излагал пареньку, то блевал бы не здесь, а посреди дороги, у всех на виду. В худшем случае вокруг были бы свидетели, на которых ему ровным счетом наплевать. Может, ему все-таки не безразлично, видит его кто-нибудь или нет?

Он перевел дух, оперся рукой о стену дома. И снова у него перед глазами возникла та женщина: безучастный ко всему взгляд одинокой старухи, старомодное, слишком длинное и широкое пальто… Она стояла рядом, как и позавчера, на трамвайной остановке — все в той же непотребной позе. Он грубо выругался.

* * *

Свернув с бульвара, он побрел куда глаза глядят. Теперь вокруг необычайно тихо — абсолютная тишина. Дождик, моросивший весь день, наконец кончился. Он прислонился спиной к высокой чугунной ограде, поставил портфель на асфальт и провел ладонью по лицу, вытирая последние капельки воды. Он уже часа два мотается по городу, усталость дает себя знать. Пальцы рук совсем застыли, а ноги и вовсе окоченели. Его вновь охватывают смутная тревога и слабость, как вчера вечером. Но сейчас ему еще хуже: никак не может привести в порядок собственные мысли… Малец — парень мировой, что за чертовщина на меня вчера накатила? Во влажном воздухе стоит странно знакомый запах — в нем таится угроза, скрытая опасность. Так же пахло в тот день в кабинете у полковника; этот запах, казалось, исходил и от самого полковника, как всегда выбритого до синевы; жилы у него на лбу вздулись, он гремел на весь штаб — так, чтобы было слышно в соседних кабинетах:

— Капитан Ионеску, наша армия не нуждается в таких офицерах! — Затем — шепотом, с отчаянием в голосе: — Ты что, думал, и это тебе с рук сойдет? Мало того, что пьянствовал в ресторане, у всех на виду, еще и оружие на стол выложил!

В памяти остались только слова полковника и хрустальное пресс-папье у него на столе; при каждом слове полковник с силой ударял по хрусталю указательным пальцем. Потом он долго старался забыть этот день, но все его старания привели лишь к одному: он напрочь забыл то, что сам говорил полковнику. Теперь он не может вспомнить ничего, кроме своей собственной, выдуманной впоследствии версии их разговора:

— Товарищ полковник, разрешите доложить! Прошу перевести меня в запас по причине болезни. Вот папка с заключением комиссии медицинских экспертов, которое свидетельствует о моей непригодности к кадровой службе, — будто бы заявил он полковнику. И ответ полковника был совсем не таким, как он привык вспоминать и рассказывать за все эти годы. Полковник и не подумал поздравить его с окончанием доблестной службы и не стал сокрушаться о том, как же он теперь будет справляться с подразделением без такого опытного офицера; в голосе его звучало лишь презрение. Говорил он так, словно хотел унизить:

— Весь день я только и делал, что обивал пороги — тебя выгораживал, чтобы не разжаловали. У тебя ведь и с женой были неприятности из-за твоего пьянства — я все знаю; а им я доказывал, что ты еще не все мозги пропил. Знаешь, что с тобой было бы, если б ты попал в ту женщину?

Он ответил сдержанно и четко:

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Очевидно, я стал жертвой клеветы.

— Имей в виду, — продолжал полковник, не обратив никакого внимания на его слова, — тебя не лишили звания только из-за того, что у тебя двое детей. Я доложил наверху, что у них, кроме тебя, никого нет, а ты делаешь все, чтобы они не нуждались. Я просто в лепешку расшибся, лишь бы уберечь тебя от позора!

Налитые кровью глаза полковника внезапно исчезают. Кто-то незнакомый пронзительно и насмешливо кричит ему прямо в лицо: «Который час, не скажете? Который час?» — и он не может заставить этого человека замолчать, ведь он не знает его. Вопрос звучит все быстрей и быстрей, так, что уже невозможно разобрать слов. Он поднес ко рту закоченевшие пальцы, подышал на них… Еще раз попытался понять, что же все-таки с ним творится, и, не в силах справиться с охватившим его отчаянием, внезапно сорвался с места и бросился бежать вниз по улице. Зажав рот ладонями и тяжело ворочая плечами, он несется вперед со всех ног — словно пытается сбросить какое-то невидимое, невыносимое бремя. И вдруг ни с того ни с сего начинает считать в уме. «Только бы успеть сосчитать до ста, и тогда…» — твердит он про себя. Он и сам не знает, что означает это «тогда». То и дело сбиваясь, он упрямо и медленно, словно школьник, вновь и вновь начинает счет сначала. Досчитав до пятидесяти, он уже не так боится ошибки, но все же не осмеливается остановиться. Теперь он считает громко, вслух, немного смущаясь от того, что прохожие начинают оглядываться на него. Он выговаривает числительные с трудом, все более робко… Его заставляет считать нелепый, почти мистический страх: он загадал, что непременно сосчитает до ста, и теперь от этого зависит его уверенность в том, что он еще способен мыслить.

Он устало плетется по незнакомым улицам, где мостовая вымощена булыжником. Оказывается, его шляпа и портфель исчезли. Насчет шляпы он ничего не может вспомнить, но портфель-то он оставил на той улице, что рядом с бульваром! «Наверняка уже кто-нибудь подобрал», — говорит он себе и старается больше не думать о пропаже… Но ведь портфель был из настоящей свиной кожи, с двойными швами. Он купил его в те времена, когда служил в штабе, такой добротный, вместительный. Может, никто не заметил?.. Однако никакие доводы рассудка не могут заставить его вернуться на ту улицу. Он блуждает по лабиринту переулочков, среди одноэтажных домишек, крытых толем. В крошечных двориках за заборами, побеленными известкой, чернеют мокрые от дождя стволы абрикосовых деревьев — с них давно уже облетела вся листва.

Интересно, что скажет малец, когда увидит его без портфеля и без шляпы… Наверное, посмеется над ним, как всегда; ну и пусть — он все равно расскажет ему все как есть. Парень что-нибудь да поймет, ведь это только с первого взгляда кажется, будто он пропускает мимо ушей самое главное и только гогочет, как дурак, над всякими мелочами.

Нет, он много чего понимает; просто еще не успел научиться толково отвечать на то, что слышит. Можно подумать, что ему наплевать на то, как окружающие оценивают его умственные способности. Они третий год живут в этой комнатушке, но нельзя поручиться, что до конца научились доверять друг другу. Слушая историю о том, как он когда-то застукал свою жену дома с мужчиной — они заперлись в одной комнате, а дети сидели под замком в другой, — и как он спокойно дождался, пока любовник его жены оденется и уйдет, «потому что, сынок, к нему-то у меня никаких претензий не было», и как потом он повел ее ночью на берег Дуная и велел сделать десять шагов вперед и она сделала десять шагов вперед, и как он выстрелил в нее из пистолета и не попал, но думал, что попал, и как он повернулся и пошел обратно и только на следующий день узнал, что ее видели на вокзале: платье на ней было мокрое, но сама цела и невредима, без единой царапины, — так-то, сынок! — и что она села на поезд и уехала неизвестно куда и с тех пор ее никто не видел, то есть никто в городе, — слушая всю эту историю, парень только ухмылялся да отпускал плоские шуточки. А выслушав до конца, так ничего и не сказал. Он-то был убежден, что парнишка поверил. — он столько лет повторял этот рассказ, что и сам начал верить в него; тем более что жена его и вправду водила домой мужчин, когда он уезжал, а он и впрямь однажды выстрелил шагов с десяти в одну женщину, но не попал. Это была другая женщина, не его жена, хотя, стреляя, он был уверен, что это именно она — специально пришла в ресторан поиздеваться над ним. А потом он сбежал из города; нашелся и повод, чтобы сбежать, — ведь всем стало известно, что он уже ни на что не годен. Быть может, жена его сама и распускала эти слухи — у нее всякий, кто сам по себе, считался ни на что не годным…

Да, он выстрелил из пистолета в ту женщину, а думал, что стреляет в свою жену; но благодаря этому выстрелу у него пропала всякая охота мстить ей, даже после того как он понял, что то была не она. История его отношений с женой завершилась для него в тот самый вечер, когда ему так повезло: пуля попала в стену — высоко, почти в потолок, никому не причинив ни малейшего вреда.

И лишь недели через две он догадался, что парнишка не поверил ему. Однажды ночью перед сном, ворочаясь в темноте, он спросил:

— Нене Женел, ты и вправду повел тогда свою жену на берег Дуная?

— Я же тебе рассказал все как есть, сынок!

— Ну да, рассказать-то ты рассказал, но теперь скажи, как оно взаправду-то было? Я хоть и деревенский, а тоже кой-чего кумекаю…

— Значит, я тебе наврал — так, что ли?

— Наврать-то не наврал, но, может, чуток присочинил? — В голосе у него звучало напускное равнодушие, за которым скрывались тревога и напряжение. Старик не сразу понял, что́ он имеет в виду, а когда до него дошло, что к чему, весь сон как рукой сняло: «Неужто ему не все равно, правду я сказал тогда или нет?»