Как зовут четверку «Битлз»? — страница 26 из 36

— Допустим, я тебе рассказал эту историю, как будто она не со мной, а с кем-то другим произошла. Ну какая тебе разница, приврал я или нет?

— Но ты же говорил, это все с тобой было!

— Ну и что с того?

— А то, что нечего было врать! Ты же сам говоришь, что я тебе друг!

— Вот поэтому-то и не «присочинил», хотя мог бы. Перед тобой, сынок, мне хвастать незачем!

— А эти, общежитские, говорят, что ты любишь прихвастнуть…

— Может, и люблю, сынок, — перед другими.

— Знаешь, нене Женел, по-моему, у каждого человека должен быть кто-то, с кем можно честно поговорить о таких делах. — Сейчас его голос звучал совсем по-мальчишечьи. Не ответить было нельзя.

— Сынок, знаешь, что такое позиционная война?

— Что-то с окопами… траншеи и всякое такое! — тотчас же отчеканил парнишка.

Он невольно улыбнулся:

— Позиционная война возможна до тех пор, пока один из равных по силе противников не получит перевес. Как только силы перестают быть равными, позиционная война сразу прекращается. Так и с дружбой, сынок.

Парнишка не ответил. С той поры он больше не спрашивал его о жене.

* * *

Плутая по незнакомым переулкам, он смутно чувствует, что есть какая-то таинственная связь между тем, что он никак не может выбраться из этого лабиринта, и тем, что тот разговор с парнишкой пришел ему в голову именно теперь. Возможно, это лишь случайное совпадение — и тогда, и сейчас он не может сказать, чем это кончится; как и тогда, его охватило смятение. Он был уязвим, беззащитен. Малец, окажись на его месте, наверняка обрадовался бы, что заблудился: как все юнцы, он только и ждет случая испытать себя. Чувство неуверенности лишь подхлестнуло бы парня, а он просто-напросто понуро отыскивает дорогу назад. Впрочем, это обстоятельство не слишком-то его огорчает: в его годы люди начинают относиться к жизни иначе и, как правило, довольствуются обороной… Тот спор был для него тоже своего рода обороной, как и отчаянные усилия во что бы то ни стало вырваться из сети переулков с неровной булыжной мостовой, от которой так ноют и без того усталые ноги.

Он уже не всматривается в даль, надеясь отыскать конец улочки, по которой бредет. Вокруг стемнело, хорошо хоть — видно еще, куда ступаешь. Но и тут нет худа без добра: по крайней мере сейчас он точно знает, что ему следует делать.

Он осторожно огибает небольшой пруд — с виду вполне безобидный; однако в темноте под водой наверняка скрывается канализационная труба — он уверен, что так оно и есть! С трудом сохраняя равновесие, он идет по кромке тротуара, старательно обходя лужи; на носках ботинок и так уже налипла аккуратная корочка грязи, подсыхающая по краям, но это сущий пустяк по сравнению с вязкой коричневой жижей, хлюпающей под ногами. Ноги то и дело соскальзывают в бездну водостока — поочередно то одна, то другая; интересно, что будет, если обе соскользнут одновременно? Но такая перспектива нисколько не тревожит его, наверное, потому, что это сейчас худшее из всего, что может произойти…

Наконец он добрался до улицы, по которой проложена трамвайная линия. Час пик давно миновал, и трамваи идут полупустые, почти бесшумно, призрачно мерцая желтоватыми проемами окон. Мощенная булыжником мостовая тускло поблескивает в холодном синевато-зеленом свете неоновых фонарей. Странное сочетание: шершавый гранит в нежном отблеске вечерних огней. В душе рождается смутная тоска по чему-то неведомому… Он влезает в трамвай и всю дорогу не отрываясь смотрит на девушку, сидящую напротив. В руках у нее книга, обернутая в газету; лицо, наполовину освещенное неверным косым светом, кажется удивительно умиротворенным. Другая половина ее лица остается в тени; склоненный над книгой лоб кажется воплощением безмятежности и покоя. А вдруг она сейчас закроет книгу, встанет с места и чудо исчезнет? Эта мысль повергает его в такое смятение, что он выходит из трамвая на две остановки раньше.

Сердце его переполняет тихая радость — неожиданная, непривычная и оттого немного гнетущая. Он стоит на остановке и ждет, когда подойдет другой трамвай. Несколько раз вдыхает полной грудью, втягивая в легкие студеный осенний воздух. «Как просто!» Он до того счастлив, что даже не задается вопросом, что же именно просто, отчего просто и т. п. Его восхищает удивительная ясность, бесхитростный смысл этих слов, звучащих так же светло и прозрачно, как те стихи, которые он выучил в детстве и которые все чаще и чаще всплывают в памяти…

* * *

— Вид у тебя нынче, прямо скажем, неважнецкий, нене Женел! — заявляет ему паренек вместо приветствия и подмигивает. Не ответив, он садится на кровать — на самый краешек — и тихонько улыбается.

— Да что это на тебя нашло?

Опустив глаза, он качает головой и улыбается еще шире. Парнишка садится рядышком на кровать:

— Какая муха тебя укусила, нене Женел? Случилось что-нибудь?

Искреннее недоумение мальца забавляет его; стараясь растянуть игру как можно дольше, он все так же молча улыбается и отворачивается. Паренек встревоженно кладет руку ему на плечо.

— Ничего, сынок. То-то и оно, что все как всегда. — И смеется. Парнишка задумчиво смотрит на него, все еще подозревая что-то неладное, а потом и сам начинает хохотать:

— Ну, ты даешь, нене Женел; а я уж было решил, что у тебя белая горячка!

— Целых два дня в рот не брал! — откликается он с гордостью.

— Неужто и впрямь завязал — это в твои-то годы?

— А что, по-твоему, пятьдесят один — так уж много?

— Да ты никак жениться собрался?!

— Не знаю, не знаю…

— Ни за что не поверю, что ты ни с того ни с сего взял да и бросил пить! Что-то здесь нечисто…

— Знаешь, сколько лет я провел в этой общаге? — спрашивает он внезапно севшим голосом.

— Ты вроде что-то когда-то говорил…

— Ничего я не говорил. Восемь лет и два месяца.

— Я от парней слыхал — ты тут самый «старенький», — вспоминает малец. — Да, как ни крути, а столько времени прожить здесь — это что-нибудь да значит.

— А прибавь-ка к этому сроку еще десяток лет — те, что я бродяжил. Как, по-твоему, хватит с меня или нет?

— Что значит — хватит?

— А то! Я тебя спрашиваю, хватит или нет?!

— Тебе виднее, — пожимает плечами паренек.

Вконец разнервничавшись, он барабанит ладонью по спинке кровати:

— Я ведь у тебя спросил, вот и отвечай: хватит или не хватит?!

— Да ты что, спятил, что ли? Откуда мне знать, что ты задумал?

Злость как рукой сняло; теперь он и сам удивляется, с чего это так завелся.

— Слышишь, сынок? — заискивающе начинает он. Тот сердито кивает — значит, слушает.

— Сынок, а ты смог бы мне рассказать что-нибудь такое, за что тебе когда-нибудь было стыдно? Такое, чего никому еще не рассказывал?

Парень серьезно смотрит на него; кажется, вопрос застал его врасплох.

— Это еще зачем? Ты мне что — друг-приятель, что ли? Да ведь мы с тобой случайно в одной комнате, только потому, что тебе деваться некуда — своего угла-то нет. Ты-то уж сколько здесь живешь, да так и останешься, а я сколько еще тут пробуду? Даже если мне не дадут квартиру от завода — а мне наверняка дадут, я четвертый в очереди на этот год, — даже тогда я по весне все равно где-нибудь сниму квартиру, и только меня здесь и видели. Сечешь теперь, что к чему?

— А откуда ты знаешь, может, я раньше твоего отсюда выберусь?

— Это вряд ли, ты уж извини. Я, как сюда попал, с тех пор только и жду, как бы поскорей на ноги встать да вырваться отсюда. А ты уж здесь притерпелся…

— И все эти три года — (он вдруг перестал называть парнишку как раньше — «сынок») — все эти три года ты считал, что мы должны друг друга терпеть, и больше ничего?

— Да не в том дело, как я считал. Ведь так оно и было. Ну что ты вздыхаешь? Ты мужик что надо, да и я старался держаться в рамках. Я и сам знаю, что ты меня за дурачка держал; может, мне это и не больно-то по нраву было, но я раз и навсегда решил: с нене Женелом — никаких ссор! И тебе я, помнится, как-то сказал, что другому кому бы спуску не дал, так и знай! Эх, нене Женел, я ведь и сам хотел было с тобой подружиться, да ты на меня тогда смотрел, как солдат на вошь. А теперь — я же еще и виноват!

Он медленно, с трудом поднимается с кровати; постояв возле паренька, проводит ладонью по заросшему подбородку — слышен сухой шорох, словно он дотронулся до щетки. «Надо бы побриться», — удивленно отмечает он про себя, а вслух произносит:

— Ты прав, сынок. Наверное, ты прав.

Затем он отпирает стенной шкафчик, достает помазок и бритву, сует их в карман пиджака и направляется в душевую. Пройдя мимо длинного ряда раковин, он останавливается как раз под лампочкой, вделанной в стену, и намыливает щеки, даже не глядя в зеркало. Однажды он сказал мальцу: «Бритье — самое подходящее занятие, когда ни о чем не хочется думать», — но теперь ему представляется случай убедиться, что его утверждение верно лишь отчасти.

Он начинает бриться; единственное, что он видит в зеркале, — это голубовато-белая пена, из-под которой проступает вслед за бритвой бледная веснушчатая кожа. Да разве смог бы малец — даже если бы захотел! — рассказать о чем-то таком, из-за чего ему было стыдно? Вспомнились скользкие годы отрочества, через которые неминуемо проходит каждый, в том числе и малец, которому наверняка нашлось бы что рассказать, но грубая прямота его слов обезоруживала. Интересно, много ли шансов оступиться в жизни у человека, который наперед знает, что и когда он будет делать? Наверное, немного; до тех пор, пока он один. А это для мальца сейчас — то же самое, что жить здесь, в общаге. Когда человеку ничего не нужно, кроме как «держаться в рамках», значит, он совершенно одинок (в эту минуту он воспринимает себя как некий элемент тактических маневров, в которых он когда-то участвовал вместе с другими офицерами своего подразделения). Однако чем шире та область, в которой действует данный человек, тем больше вероятность того, что в конце концов он все-таки совершит ошибку — ведь нельзя же до бесконечности предвидеть, что будут делать люди вокруг него; то есть его ошибки зависят уже от них, а не от него самого. И тогда человек впервые познает страх и учится защищать себя. Достаточно, чтобы кто-нибудь рядом с тобой сделал шаг — всего только шаг! — и ты автоматически, необра