тимо приговорен к ошибке. Он вытирает с лица остатки пены. Если бы он рассказал все это мальцу, тот должен был бы поблагодарить за науку; впрочем, он примирился с тем, что признательность паренька не означает ровно ничего — у него уже есть опыт в этом отношении.
Он торопливо идет назад по коридору. В комнате темно. Немного помедлив на пороге, он прислушивается к ровному дыханию паренька: или спит, или, скорее всего, притворяется, будто спит. Не зажигая света, он кладет в шкаф помазок, бритву и мыло — руки движутся машинально, сами собой, — и запирает дверцу. Свет ему совершенно не нужен, и ни к чему следить за тем, что он делает: все его движения давным-давно отработаны, а он сам — лишь свидетель размеренных и четких действий своих рук. И только услышав сухой щелчок замка, он на какую-то долю секунды испытывает растерянность.
Он крадется к двери — на цыпочках, словно парнишка и в самом деле спит; а может, он и вправду спит? Кладет ладонь на выключатель; вот-вот нажмет на кнопку, чтобы проверить: спит или нет?..
Он снова выходит в коридор, так и не решившись включить свет. Запирает дверь. Несколько секунд стоит неподвижно и, затаив дыхание, прислушивается, сжимая в кулаке ключ. За дверью полная тишина; впрочем, это ведь ничего не доказывает! И он удаляется от двери на цыпочках — именно потому, что ни в чем не уверен.
Он идет к автобусной остановке — там на углу есть телефон-автомат. Не заходя в кабину, он смотрит на часы: звонить уже поздно, ночь на дворе. Но он впервые говорит себе, что сейчас госпожа Мэркулеску обязательно должна принять его, независимо от того, в настроении она или нет. Он садится в пустой автобус. Две кондукторши в форменных жакетиках — совсем еще девчонки! — всю дорогу болтают с водителем, рассказывают, как какой-то Василе деньгу зашибает: покупает на толчке в Тимишоаре модные записи, размножает их на своем кассетнике и продает на черном рынке здесь, в Бухаресте. Водитель не очень-то разговорчив; видно, ему не по вкусу делишки, о которых так восторженно щебечут кондукторши. Наконец он бурчит сквозь зубы:
— Тоже мне, нашелся молодец против овец; посмотрим, что он запоет, когда попадется!
Автобус постепенно заполняется; свободных мест почти не осталось. Лица у обеих девчонок вытягиваются; одна из них что-то быстро шепчет водителю на ухо, а другая торопливо пробирается к задней двери.
Та, что осталась возле кабины, наконец подходит к нему и просит предъявить билет. Он предъявляет проездной, но она, недоверчиво оглядев его самого с головы до ног, требует проездной, чтобы рассмотреть его как следует. Он протягивает билет; девчонка тщательно изучает его с обеих сторон и вынуждена признать, что с проездным все в порядке. Он сует билет обратно в карман. Еще раз внимательно оглядев старика, девчонка идет дальше. Странно, что это ее так насторожило? Пуговицы на брюках все до единой застегнуты, грязные ботинки — это пустяк… Что же? Он поворачивается к окну и всматривается в свое отражение в темном стекле. Ничего особенного: впалые щеки, глубокая складка между бровями, поредевшие надо лбом волосы… Только вот шея кажется неестественно длинной. Дотронувшись до воротника рубашки, он обнаруживает, что на нем нет галстука! Холодные пальцы скользят по груди и касаются майки — рубашка расстегнута! Он поспешно приводит себя в порядок, оставив расстегнутой только пуговицу на воротнике, словно бы нарочно, по-молодежному. Старается припомнить все, что случилось с ним сегодня вечером. Наверное, он забыл галстук в душевой — можно считать, что потерял. Галстук был старый, немодный — в клеточку и, сказать по правде, довольно-таки засаленный, но вполне еще пригодный. Ну и черт с ним! Он купит новый, галстуки стоят дешево.
Теперь он идет по району, застроенному пятиэтажками. Сворачивает на аллею. Он почти бежит и, внезапно налетев на приземистого крепыша, начинает извиняться. Тот смеется-заливается, держась за бока, и, не обращая никакого внимания на его извинения, достает из кармана пачку дорогих сигарет.
— Бери, друг, не стесняйся! — И упрашивает его взять побольше.
Он благодарит и берет одну, стараясь выговаривать слова как можно отчетливее, чтобы, не дай бог, опять не возникло какого-нибудь недоразумения.
— Вот это по-джентльменски: ты взял только одну! Я ведь испытать тебя хотел, — снова хохочет крепыш и хочет еще что-то сказать, но он прерывает.
— Вы уж извините, я очень спешу, — просит он.
— Да ты же настоящий джентльмен! Пошли, завалимся в «Зеркала» — я угощаю!
Ему наконец удается вырваться из цепких объятий.
— Куда же ты? Эй, я угощаю! Ну и катись, скатертью дорожка! — несется ему вдогонку.
А вот и знакомый дом, весь увитый плющом. Третий подъезд, первый этаж. Коротко нажимает на кнопку звонка.
За дверью слышны шаги; он становится прямо напротив глазка, чтобы его можно было хорошенько рассмотреть. Интересно, насколько широко откроется дверь — если она вообще откроется… Вопреки его опасениям дверь распахивается во всю ширь и госпожа Мэркулеску приветливо приглашает его войти. Ее грудной, низкий голос звучит спокойно и естественно. Едва переступив порог, он с наслаждением вдыхает запах старой добротной мебели и отмечает про себя, что в этой прихожей, слава богу, ничего не изменилось. Мебель массивная, тяжелая, с обивкой из натуральной кожи… Разувшись, он ставит ботинки на плетеный коврик; госпожа Мэркулеску предлагает ему стоптанные мужские тапочки.
— Вы не предупредили меня, господин Ионеску, — это не упрек, она явно рада гостю.
— Я и сам не мог предположить, что так случится, — уклончиво бормочет он.
— За последние две недели вы ни разу не зашли к нам в отдел. Госпожа Булуджою спрашивала о вас.
Неужели эти женщины поверяют друг другу все свои секреты?
— Нет, ей ничего не известно. — Она словно читает его мысли. Отступив на шаг, она, как всегда, приглашает его в комнату.
— Надо было закончить дела, — произносит он, испытывая облегчение. — Томулец был в отпуске, мне пришлось самому выпутываться.
Он присаживается на стул возле длинного — на шесть персон! — обеденного стола; госпожа Мэркулеску уговаривает его пересесть в кресло — так ему будет удобнее. Он устраивается в кресле спиной к двери. Помолчав немного, они деликатно, то есть без излишней настойчивости, взглядывают друг на друга.
— Чашечку чая или чего-нибудь покрепче? — Тем самым она дает ему понять, что выглядит он неважно, значит, его свежевыбритый подбородок не произвел на нее должного впечатления — ее не обманешь!
— Я бы не отказался от чашечки чая. — Он подчеркнуто, с нажимом произносит «чашечки чая».
Она уходит на кухню; он остается один. Приходя сюда, он каждый раз удивляется, до чего же уютно здесь, в этой небольшой комнате, в которую она умудрилась втиснуть (другого слова и не подберешь) огромную двуспальную кровать, обеденный стол — даже сейчас, со сложенной столешницей, он кажется невероятно большим, — полдюжины мягких стульев, два кожаных кресла в аккуратных чехлах из ситца в цветочек, шифоньер длиной почти во всю стену, сервант со сверкающими стеклами, снизу доверху заставленный хрустальными фужерами и всевозможными безделушками, — хоть он и не очень-то разбирается во всяком таком, уверен, что все это стоит безумно дорого; стеллаж со старыми книгами — некоторые даже в кожаных переплетах. Над кроватью темнеет картина: несколько кошечек вокруг блюдца с мутным сероватым молоком.
Эта картина — единственное, что ему здесь не нравится. Он старается не замечать ее; скорее всего, тому виной неестественный цвет молока и голодный блеск в глазах кошек, бесцеремонно отпихивающих друг дружку от блюдечка, или же дело в неприятной, приглушенной гамме красок, а может быть, его раздражает все это, вместе взятое… Иногда он все же смотрит на картину — с равным успехом он мог бы уставиться в прямоугольный проем окна, за которым темно, хоть глаз коли. А иногда — может быть, из-за того, что картина висит над кроватью, — ему кажется, что госпожа Мэркулеску вот-вот прыгнет в раму и присоединится к кошкам вокруг блюдечка с молоком; в правом углу картины есть даже место для нее; впрочем, он отлично сознает всю нелепость подобного предположения.
Столь бурная игра воображения порождена, по всей вероятности, привычкой избегать подробностей в разговорах о прошлом — эта особенность их взаимоотношений до сих пор устраивала его как нельзя больше. О ней он знает почти столько же, сколько ее сослуживцы: что она занимает незначительную должность в отделе кадров, вдова и уже давно живет одна. Кроме того, госпожа Мэркулеску рассказала ему, что когда-то в молодости была замужем (он не пытался разобраться, ее «выдали замуж» или же она «вышла замуж») за человеком с блестящим положением, намного старше ее и что он оставил ей солидное наследство. Госпожа Мэркулеску — дама весьма здравомыслящая и воспитанная в добрых старых традициях, поэтому ее манера говорить выглядит несколько старомодно; однако его это давно уже не смущает.
Она вносит поднос с чаем; рядом с чашечкой — изящная сахарница и посеребренные щипчики; пользоваться ими он научился далеко не сразу. Он и сейчас просит, чтобы она сама бросила в чай два кусочка сахара.
— Подождите, еще чересчур горячо.
Она устраивается в кресле напротив.
— Как хорошо, что вы зашли…
— Я хотел было позвонить, да решил, что уже поздно.
— Я всегда ложусь поздно; сижу вот в этом кресле и слушаю радио. — Она улыбается. — К одиноким людям сон не идет…
— А все-таки по сравнению со мной вы в лучшем положении. В общежитии, бывает, и ночью глаз не сомкнешь — такой шум стоит.
— А почему бы вам оттуда не переехать?
— У меня нет такой возможности. Я ведь зачислен только на полставки. Таков порядок…
— Но — простите, что я спрашиваю, — разве вы не получаете пенсию за службу в армии? Помнится, вы как-то обмолвились об этом госпоже Булуджою.
— Она сама спросила, — уточняет он. — Насчет моей пенсии — долгая история, очень долгая…