Как зовут четверку «Битлз»? — страница 28 из 36

Она смотрит на него вопросительно, но он все никак не может решиться. Он молчит, но выражение ее лица не меняется.

— Вы не могли бы пересесть поближе?

Она садится на краешек кровати, по левую руку от него; вид у нее такой, словно она оказывает ему любезность. Она все так же заинтересованно глядит на него, но на лице ее появляется улыбка.

— Пенсию я посылаю детям.

— У вас есть дети?

— Сын и дочка. Мне приходилось жить где попало, и я не мог взять их к себе. Они остались дома, на попечении тетки. Я все уладил, и мою пенсию пересылают им. Обстоятельства вынудили меня уехать. Если бы не обстоятельства… Запутанная история. Можно я вам расскажу?

— Отчего же нет? — отвечает она с той же интонацией, с какой предлагала ему чашечку чая.

— Это вопрос деликатный… не знаю… — Он замолкает, чтобы не показаться навязчивым.

— Вы сомневаетесь, что мне можно довериться? — уточняет она. При этом она совершенно не выглядит смущенной. — Но ведь если бы вы мне не доверяли, разве пришли бы вы сюда в столь поздний час?

— Я так и знал, что окажусь некстати.

— …я все пыталась понять, почему вы пришли так неожиданно. Вы ведь не юноша, чтобы в такой час явиться лишь затем, чтобы… в конце-то концов! — Она улыбается, морщинки становятся резче, но на щеках проступает нежный девический румянец. — А вначале я было решила, что у вас запоздалый эксцесс юности…

В голосе ее чувствуется искренняя теплота, а девическое выражение так и не сходит с лица — даже после того, как она перестает улыбаться. И вдруг он понимает, что должен все ей рассказать, хотя губы сами собой сжимаются в невольном желании промолчать, а в горле застрял комок. Он делает над собой усилие:

— Так вот, я вынужден был уехать из дому… Вернее, меня оттуда выжили — все равно что выгнали… Во всем, что со мной произошло, виновата моя жена… Я часто уезжал в командировки — инспектировать другие подразделения; приходилось отлучаться из дому на недельку-другую; а она путалась со всякими… Бывало, что и домой их водила… Детей сажали под замок в одной комнате, а сами запирались в другой… Мальчугану было уже пять, а дочурке — всего три годика… они частенько плакали и жаловались, что мама их запирает…

Он догадался, что означают их слезы, только когда сослуживцы начали делать довольно прозрачные намеки. Он знал, что в случаях такого рода муж, как правило, узнает обо всем в последнюю очередь, потому что окружающие уверены, что уж ему-то все давно известно. И в один прекрасный день он спросил ее, знает ли она о сплетнях, что ходят по городу. Почему он не верил, что все это чепуха, отчего сомневался в ней? Мало ли на свете злых языков! А она даже не ответила. Собрала свои вещи, пока он стоял перед нею — дурак дураком! — и ушла. Вся эта комедия длилась каких-нибудь полчаса; она переодевалась за дверцей шкафа, собирала на столе чемодан — нарочито, словно на сцене. Он прождал ее несколько часов. Услышав шум ночного поезда, подумал: а вдруг она пошла на вокзал? Но ему и в голову не могло прийти, что она уедет. Он лишь представил себе, что за слухи поползут, если ее увидят ночью, одну, с чемоданами, в зале ожидания… После ее исчезновения все вокруг почувствовали себя просто-напросто обязанными открыть ему глаза на то, что творилось у него дома, когда он был в отъезде.

— Ну, в этих случаях каждый обычно говорит больше, чем ему на самом деле известно, — замечает госпожа Мэркулеску.

Однако самое ужасное было впереди. Однажды старушка, которая приходила помогать по дому, опрокинув с ним по маленькой, сообщила, что жена его и сама на людях частенько говаривала, что он ей, видать, изменяет, не иначе… И выходило, что он сам же кругом и виноват… Он подал прошение о переводе в другой гарнизон. Как назло, полковник стал оттягивать решение.

— Мы с ним были вроде как друзья; начал он меня отговаривать, и так, и этак: какая разница, кто что болтает, у нас в подразделении все знают, что это сплетни, да и начальство наверху всегда было о тебе наилучшего мнения… Такие, как он, считают, что казарменный регламент распространяется на весь свет.

— И вы с ним поссорились?

Она слушает с неподдельным интересом; но в ее глазах мелькает что-то, чрезвычайно похожее на жалость. Он не знает, нужна ли ему эта жалость, но продолжает:

— Нам нельзя было ссориться…

Каждый вечер он заходил в ресторан в центре городка; сидел и пил там до закрытия. По утрам он опаздывал к построению, но полковник делал вид, будто не замечает этого. Конечно, он был благодарен ему, но в то же время надеялся, что, нарушая дисциплину, заставит-таки командира перевести его в другую часть. Он рассказал ей и про тот выстрел в ресторане — все, как оно было на самом деле.

— В те времена порядки были другие: офицерам полагалось всегда быть при оружии. А это возвышало тебя над остальными — над теми, у кого оружия не было. Им можно было приказывать — они обязаны были подчиняться.

Началось следствие, и все могло кончиться ох как скверно, если бы полковнику не удалось создать медицинскую комиссию, состоявшую из влиятельных лиц, и самому войти в нее. Комиссия установила, что с ним произошел припадок, вызванный нервным расстройством, и его уволили на пенсию. Полковник велел ему уехать из городка: поползли слухи о том, что все расследование было сфабриковано от начала до конца, а результат называли шедевром его стратегии. Может, вначале это была чья-то шутка, но поскольку никто толком не знал, как проходило расследование, то вскоре о нем стали судачить все от мала до велика. Он поручил детей заботам тетушки и уехал.

— Вначале я хотел поскорее обосноваться где-нибудь и взять их к себе, но целых десять лет мне это не удавалось. Мне все время не везло: жил где придется, никакой работой не гнушался; так и кочевал из города в город чуть ли не каждый месяц. На новом месте обрастаешь новыми знакомствами, и рано или поздно тебя начинают расспрашивать, как говорится, на чужой роток не накинешь платок… — Он никому о себе не рассказывал — боялся, что это свяжет его по рукам и ногам. И сам старался поменьше думать об этой истории, а ведь если чуть подольше поживешь где-нибудь да попривыкнешь — хочешь не хочешь, а начинаешь задумываться…

В ее взгляде он читает сомнение.

— Я имею в виду — если где-то вдруг начинаешь чувствовать, что это и есть твой дом… А у меня на такое просто не хватало времени.

Однако было бы правильнее сказать, что он сам не хотел, чтобы у него нашлось на это время. Как бы то ни было, эти десять лет тянулись невероятно медленно. Когда приходится постоянно переезжать с места на место, в нескончаемой спешке, то новости и перемены на каждом шагу просто-таки ошеломляют тебя — ты сам словно становишься неким прибором для измерения времени, кожей чувствуя, как уходит минута за минутой. Принято считать, что чем больше жизнь насыщена событиями, тем быстрее течет время; однако это верно только в том случае, если человек сам никуда не торопится, а в вечной спешке до того привыкаешь к переменам, что уже почти не замечаешь их, но чувствуешь себя так, будто кругом — темный лес.

И только здесь, в Бухаресте, он понял, на что ушли все эти десять лет — на то, чтобы более-менее правдоподобно объяснить людям, что с ним произошло тогда, и перестать стыдиться прошлого…

* * *

— Неужели за все десять лет вы так ни разу и не увиделись с детьми?

Странный вопрос. Нет… ему это и в голову не приходило. Ему хотелось окончательно осесть где-нибудь и только потом взять их к себе. Он даже не осмеливался написать им. Его письма, перед тем как попасть к ним, непременно пройдут через руки почтовиков в городишке — одна мысль об этом повергала его в ужас. Почему-то он был убежден, что всякое посланное им письмо, даже без адреса отправителя на конверте, напомнит всем о той истории и снова пойдут кривотолки…

— Первое письмо, которое я послал в наш город, было адресовано той женщине, которая тогда, в ресторане…

Адрес ее он бережно хранил в старой записной книжке, с которой никогда не расставался, хотя все время думал о том, что ее давно пора выбросить. Спустя два года после приезда в Бухарест он написал ей, объяснив — в который раз! — что то была ошибка, недоразумение. Больше всего его беспокоило, имеет ли она что-нибудь против его возвращения, но он не решился напрямик спросить об этом.

Он почти не надеялся получить ответное письмо, но оно не заставило себя ждать. Состояло оно всего из нескольких строчек и вполне могло бы уместиться на почтовой открытке.

— Я помню его наизусть: «Конечно, в тот вечер произошло недоразумение; всем известно, в каком состоянии ты был тогда. Однако твое поведение ничем нельзя оправдать». Какое-либо обращение к адресату в письме отсутствовало.

— Ничего не понимаю: ведь прошло столько лет…

— Наоборот, все встало на свои места! Ее ответ означал, что тогда она до смерти испугалась. И, наверное, мой поступок ужасно унизил ее. Если бы я попал в нее (поверьте, в моих словах нет ни капли цинизма), то страх ее обязательно был бы связан с болью от раны, а ненависть ко мне отошла бы на второй план. Но теперь она боится именно меня — наверное, она все это время думала только о том, что могло с ней случиться в тот вечер; какое ей дело до того, что я принял ее за другую?

И все же это письмо принесло ему облегчение, ведь одно то, что она ответила, значило, что путь назад открыт! Правда, вначале он надеялся на большее: ему казалось, что если она ответит ему — один шанс из ста, — то ответ непременно будет благожелательным.

— У меня складывается впечатление, что это письмо было не совсем искренним. Почему вы не написали ей снова, чтобы получить настоящий ответ, — так сказать, как мужчина мужчине? Уж очень необычны обстоятельства; может быть, поэтому она выбрала такой принужденный, официальный тон? Возможно, второе письмо заставило бы ее изменить свое мнение о вас.

— Вряд ли; по-моему, это письмо только на первый взгляд может показаться неискренним. В противном случае она обращалась бы ко мне на «вы»; видимо, ей хотелось оскорбить меня, поэтому-то она и написала: «твое поведение». О том же свидетельствует и вся последняя фраза. Без сомнени