Какаду — страница 4 из 9

енниками, что не склонны потакать своим сексуальным прихотям, и оттого женщинам с ними трудно и многие становятся монашками.

Если мисс Ле Корню и чувствовала себя безнравственной, то лишь когда думала о той желтоликой женщине, что жила неподалеку, с которой ни разу не перемолвилась ни словечком, даже и до того, как ощутила груз ее мужа.

Настроение у мисс Ле Корню слегка испортилось. Если бы она сейчас не ждала Его, пошла бы и поставила пластинку. Это самая давняя из ее привязанностей, и можно бы этим насытиться, да только очень уж нужно коснуться живого. Мисс Ле Корню предпочитала сопрано, а лучше всего бархатистое меццо-сопрано, через эти перевоплощенья своего внутреннего «я» можно бы устремиться за причудливыми завитушками и почти достичь вершины, этого золотого купола, невесомо взмывающего ввысь звука.

Она никогда, не пробовала ставить пластинки своему другу Мику Дейворену, который сейчас идет к ней по улице, сдвинув шляпу на затылок, чтобы лучше видеть в сумерках, — говорят, его жена в молодости была учительницей музыки. Иногда мисс Ле Корню пыталась представить, какую же музыку одобряет миссис Дейворен.

— Я уж думала, ты сегодня пропустишь. — Она почему-то рассердилась, может быть, даже ревность кольнула.

— Поздно, — признал он, не снимая шляпу, в шляпе он ходил ради приличия, но выглядел в ней еще менее солидно, чем с непокрытой головой.

Да еще уставился на мисс Ле Корню своими светлыми глазами, в синеватых сумерках они совсем обесцветились, казалось даже, опять он смотрит мимо.

— Пуговица оторвалась, — сказал он. — Надо было пришить.

Она заспешила по дорожке, под магнолией, которая уходила корнями под ограду, на участок Фиггиса; и еще проворчала:

— Принес бы, я бы пришила. — Она знала, прозвучало это не очень искренне: ни шить, ни чинить она не любила, и не было у них такого в заводе. — Еда греется, — сказала она мягче, почти мягко; что-что, а опозданья ее не злят, особенно если человек любит пережаренное.

Он ел пересохший бифштекс, а она наполовину отвернулась, покачиваясь на кресле-качалке, не на стеклянной веранде, а в кухне, где обычно кормила его с тех пор, как они попривыкли друг к другу.

Может, это она из-за налога обозлилась?

— Никак не вспомню, то ли платила я его, налог, то ли не платила, пояснила она, покачиваясь.

Тут он не помощник. Если Дейворены и получили бы напоминание, обо всем позаботилась бы жена.

Он разделался с мясом, положил рядышком нож и вилку, аккуратно положил, пожалуй, даже чересчур, прокашлялся и сказал:

— Выхожу нынче вечером из дому, смотрю, под большим деревом два попугая прохаживаются. Тысячу лет не видал дикого попугая. Белые оба. С желтыми хохолками.

К тому времени она уже раскачивалась вовсю и засмеялась слишком громко.

— Да, я слыхала. Фиггис собирается травить этих надоедливых попугаев, всех подряд.

— Пускай попробует! — Она удивилась, так горячо это было сказано. Особенно моих… пускай только попробует.

— Думаешь, эти перекати-поле захотят стать чьей-то собственностью?

— А на что мне в собственность! Кормил бы их, и все. Она перестала качаться.

— Чем же их кормить?

— Подсолнушками. В магазинах на пакетах написано.

В глазах друга словно отразилось то, что ей и самой представлялось, вот попугай осторожно, стараясь не потерять равновесия, садится на колпак дымовой трубы, а вот другой кружит над головой, вот целая стая упрямо летит против ветра. Но всего желанней те, что, покачиваясь, пробираются меж ветвей магнолии, сами словно большие белые движущиеся цветы во хмелю.

Она вздохнула, потерлась щекой о плечо.

— Да, прелесть, наверно, — сказала она. — Мне бы этих попугайчиков. Когда привыкли бы к ней, она попробовала бы им петь — у нее ведь скорей всего меццо-сопрано.

Он поднялся.

— Только не моих, Кивер… моих нельзя… Тут она снова разозлилась, спесь взыграла в ней, она опять закачалась на качалке, в которую словно вросла.

— С чего ты вздумал называть меня по имени, откуда ты его знаешь, черт возьми? Теперь никто его не знает… после папы и мамы.

— Я слыхал, кто-то читал избирательные списки, ну и вообще, это ж твое имя, Кивер. — В нем еще жив был ирландец, и, если надо, он умел говорить ласково — не ради нее, ради своих попугаев, конечно, старался.

— Чтоб я да стала приманивать чьих-то чертовых попугаев! — закричала она.

Вскоре он ушел. Наверно, скажет Ей — хоть на листке напишет, — чтоб знала: он рад попугаям.

Мисс Ле Корню надо было прийти в себя. Она открыла пузырек, высыпала на ладонь несколько снотворных таблеток. И все равно не спалось.

Да ведь со всех сторон взмахи, свист крыльев, рассекающих воздух, белых крыльев, лишь кое-где с желтизной. Хоть плачь.

В конце концов она приняла успокоительное.

Олив Дейворен по-прежнему что-нибудь стряпала Ему к чаю. Ставила в духовку, чтоб не остыло. Если Он не приходил, иной раз съедала немного сама, но по большей части у нее не было аппетита. Все оставшееся выбрасывала с мусором. Могла себе это позволить, почему бы нет? А потом ложилась спать.

Сегодня она подождала подольше — задумалась о диких попугаях. Один раз пошла глянуть, все равно ведь надо запереть дверь, и ей померещилось, кто-то шевелится на белых мальвах. Но не мог это быть попугай: для птицы слишком поздно.

Она легла, хотя час был еще ранний, но дел больше вроде не осталось, и слышала, как Он вернулся, протопал по коридору.

Она давно уже забыла, какие у нее красивые руки. Или тонкие? Она думала о скрипке, что погребена под бельем на верхней полке фанерованного под дуб гардероба.

И уснула.

Проснулась она вся в поту. Большая раковина и сейчас сверкала под деревом на газоне — как и во сне. Сухая, разве что с пятнышками слизи, в которую обратилась дождевая вода. Поутру надо будет красивыми руками с длинными пальцами вымыть раковину. Ее птицам понадобятся не только семечки, но и вода.

Олив Дейворен уснула, край подушки лежал на плече под щекой, точно скрипка.

Семечки она видела в магазине Вулворт и у Коулса, надо только решить, где покупать.

Один из попугаев клевал ее чрево. И отвернулся, словно ему попалась шелуха.

В тощей подушке все отчаянно отдавалось.

Она проснулась и кинулась вниз, стремглав, будто что-то забыла. И вправду забыла. Вернулась, надела зубной протез и опять принялась за дело.

Пока она набирала воду в лейку, рассвело. И тут оказалось, кто-то уже налил воду в раковину. Больше того, сперва ее вычистили. Раковина блестела, как новые зубы.

Обычно Он съедал завтрак, который она готовила и оставляла в духовке, потом отправлялся по Делу. Так, она слышала, у него это называлось. Один из его приятелей, с которым он водил компанию в пору, когда был шофером автобуса, изобрел оригинальный консервный нож. Теперь Мик ходит из дома в дом и предлагает чудо-нож. Много ли он сбывает ножей, неизвестно. Все это началось, когда они уже объяснялись с помощью блокнота, и у нее не поднималась рука написать: «Успешно ли идет твое Дело, Мик?»

Он не задерживался подолгу ни на одной работе, говорил, это война выбила его из колеи. А скорее, считал, наверно, что заурядная служба не для него. Или что он создан для работы на свежем воздухе. Когда папочка устроил его в «Дружеские ссуды», он просидел за конторкой всего несколько недель. Пристрастился было к огородничеству, но ему наскучило копаться на грядках. Ему больше пришлось по вкусу поддерживать в порядке просторное поле для гольфа. Он занимался этим несколько лет и заметно поуспокоился, это ей было слышно. «Глубокое дыхание — вот в чем секрет», — прочла она однажды на листке в блокноте, но, подумав, решила, что это умозаключение не предназначалось ни ей, ни кому другому.

А вот и он — спускается по дорожке, на нем деловой костюм, в руке чемоданчик с образцами. Дышит глубоко — сразу видно по тому, как поднимаются и опускаются плечи. Без шляпы (как всегда, кроме тех случаев, когда идет к Ней). Поглядишь на его шею сзади — и хоть плачь, а потом спохватишься: он ведь без шляпы.

И миссис Дейворен просто утерла нос бумажным платком, который припасен был за пазухой. А мистер Дейворен шел себе по дорожке, искоса поглядывая под эвкалипт, где накануне вечером опустились какаду. Он задержал дыхание. Но никаких какаду сегодня утром не было. Он пошел дальше, «эдакий представительный ирландец», как называла его миссис Далханти.

Едва скрипнула калитка, миссис Дейворен стала торопливо пудриться надо скорей в магазин самообслуживания. А не воскресенье сегодня? Сразу похолодело сердце. Но нет, все-таки не воскресенье. Она купила семечки, отборные и смешанные, и керамическую плошку, чтобы было куда их сыпать, и, нагруженная покупками, отправилась домой.

А там кто-то уже насыпал семечки. В керамическую плошку. Олив Дейворен чуть не отшвырнула плошку ногой. На глазах выступили слезы, и она даже не потрудилась вытереть их бумажным платком.

Попугаи появились вечером, парочка, и пошли ходить под деревом вокруг плошки. Неуклюжие очаровательные существа! Увидав их, она разинула рот: хохолки воинственно вскинуты, точно замахнулись ножом, собравшись сразить незваного гостя; но потом они принялись клевать семечки, перья эдак покойно улеглись на голове желтой прядью. Милые мои птички.

Они ведь ее, верно? — кто бы утром ни насыпал семечки. Они даны ей в утешение.

Разволновавшись, Олив Дейворен дернула штору, за которой пряталась в одной из выходящих на фасад комнат, и попугаи испугались, взлетели на дерево. Вот горе какое, но что поделаешь, можно только ждать да смотреть.

Она сидела и вглядывалась в пустой сад, и вдруг в эркере в другом конце дома… кто же это прячется, полускрытый коричневой шторой? Никогда прежде не думала она, что способна так разъяриться.

Притворяется, будто не видит ее, а сам любуется ее пичужками!

Она бы не успокоилась и тогда, когда попугаи возвратились на траву под эвкалиптом, но, оказалось, их прилетело трое… нет, пятеро!