Какие они разные… Корней, Николай, Лидия Чуковские — страница 11 из 23

Звонок в дверь

Роковой 1937-й

В автобиографической повести «Прочерк» главу «Еще жива» Чуковская начинает так: «Тридцать седьмой еще не наступил – он еще только вот-вот наступит. А я хочу еще немного подышать воздухом кануна… пусть даже и не одними радостями, а и бедами его».

Беды – это нападки на талантливых литераторов, сотрудничающих с редакцией, руководимой С. Маршаком, – А. Введенского, Б. Житкова, Н. Заболоцкого, Н. Олейникова, Л. Пантелеева, Е. Тагер, Д. Хармса. Их яростно ругают. Но все они еще живы, еще все на свободе.

Но вот и Новый – роковой 1937-й – год на пороге.

Любопытные воспоминания о его встрече оставил писатель Лев Разгон, женатый на дочери чекиста Глеба Бокия (в 1918 году Бокий был председателем Петроградской ЧК). Встреча проходила в Кремле на квартире большевика с солидным партийным стажем кандидата в члены ЦК ВКП(б) академика Осинского. «1937 год мы с Оксаной встречали в Кремле у Осинских. Не помню, чтобы когда-нибудь встреча Нового года была такой веселой. Молодой, раскованный и свободный Андроников представлял нам весь Олимп писателей и артистов; Николай Макарович Олейников читал свои необыкновенные стихи и исполнял ораторию “Гвоздь…”. И под управлением Валериана Валериановича Осинского мы пели все старые любимые наши песни: “Колодников”, “Славное море – священный Байкал”, “По пыльной дороге телега несется…”. Всё это тюремные песни из далекого и наивного прошлого».

Попели тюремные песни и накликали беду. Вскоре вся новогодняя компания оказалась за решеткой, не арестовали одного Андроникова.

Н. М. Олейникова расстреляли 24 ноября 1937 года. Сына хозяина квартиры, Вадима Осинского, – 10 декабря 1937 года. К Валериану Валериановичу высшую меру наказания применили 1 сентября 1938 года. Оксана Бокий погибла в лагере. На свободу, после отбытия длительного срока заключения, удалось выйти только Льву Разгону.


19 марта 1938 года по доносу Н. В. Лесючевского арестовали и после мучительного следствия направили в лагерь Николая Заболоцкого. Вернулся он не в Ленинград, а в Москву в январе 1946 года. Поэт оставил воспоминания о пережитом в застенке:

«Меня привезли в Дом предварительного заключения (ДПЗ), соединенный с т. н. Большим домом на Литейном проспекте. Обыскали, отобрали чемодан, шарф, подтяжки, воротничок, срезали металлические пуговицы с костюма, заперли в крошечную камеру. Через некоторое время велели оставить вещи в какой-то другой камере и коридорами повели на допрос.

Начался допрос, который продолжался около четырех суток без перерыва. Вслед за первыми фразами послышалась брань, крик, угрозы. Ввиду моего отказа признать за собой какие-либо преступления, меня вывели из общей комнаты следователей, и с этого времени допрос велся главным образом в кабинете моего следователя Лупандина (Николая Николаевича) и его заместителя Меркурьева.

– Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? – спрашивал следователь. – Их уничтожают!

– Это не имеет ко мне отношения, – отвечал я.

Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя.

Я протестовал против незаконного ареста, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как гражданин, обладаю по советской конституции.

– Действие конституции кончается у нашего порога, – издевательски отвечал следователь.

Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически.

Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом – сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, т. к. я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали».

Потом началось и физическое истязание. Поэт сопротивлялся. Когда его втолкнули в камеру, где больше никого не было, он забаррикадировался от мучителей стоявшей там кроватью. Заболоцкий вспоминал: «Как только я очнулся (не знаю, как скоро случилось это), первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям, или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут моими мучителями. Они бросились к двери, чтобы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру и, пользуясь ею как пикой, оборонялся насколько мог, и скоро отогнал от двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие, струя воды под сильным напором ударила меня и обожгла тело. Меня загнали этой струей в угол и, после долгих усилий, вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестко избили, испинали ногами, и врачи впоследствии удивлялись, как остались целы мои внутренности – настолько велики были следы истязаний».

Мучения и после этого продолжались. В результате поэт на время лишился рассудка и попал в психиатрическую лечебницу при тюрьме, где провел около двух недель.

Рассказывает Заболоцкий и о том, как измывались над другими заключенными: «Дав. Ис. Выгодского, честнейшего человека, талантливого писателя, старика, следователь таскал за бороду и плевал ему в лицо. Шестидесятилетнего профессора математики, моего соседа по камере, больного печенью (фамилии его не могу припомнить), следователь-садист ставил на четвереньки и целыми часами держал в таком положении, чтобы обострить болезнь и вызвать нестерпимые боли. Однажды по дороге на допрос, меня по ошибке втолкнули в чужой кабинет, и я видел, как красивая молодая женщина в черном платье ударила следователя по лицу, и тот схватил ее за волосы, повалил на пол и стал пинать ее сапогами. Меня тотчас же выволокли из комнаты, и я слышал за спиной ее ужасные вопли».

Об обвинениях, ему предъявляемых, Николай Алексеевич написал так: «По ходу допроса выяснилось, что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной писательской организации. Главой организации предполагалось сделать Н. С. Тихонова. В качестве членов должны были фигурировать писатели-ленинградцы, к тому времени уже арестованные: Бенедикт Лившиц, Елена Тагер, Георгий Куклин, кажется Борис Корнилов, кто-то еще и, наконец, я. Усиленно допытывались сведений о Федине и Маршаке. Неоднократно шла речь о Н. М. Олейникове, Т. Ю. Табидзе, Д. И. Хармсе и А. В. Введенском, – поэтах, с которыми я был связан старым знакомством и общими литературными интересами. В особую вину мне ставилась моя поэма “Торжество земледелия”, которая была напечатана Тихоновым в журнале “Звезда” в 1933 году. Зачитывались “изобличающие” меня “показания” Лившица и Тагер, однако прочитать их собственными глазами мне не давали. Я требовал очной ставки с Лившицем и Тагер, но ее не получил».


Писательница Елена Тагер дружила с Лидией Чуковской, в середине 50-х годов, после освобождения из лагеря, она некоторое время гостила на переделкинской даче Корнея Ивановича. И поэта Бенедикта Лившица семья Чуковских знала хорошо. Сохранился снимок 1914 года, на котором фотограф запечатлел сидящих бок о бок на скамейке Корнея Чуковского и Бенедикта Лившица, а рядом с ними – Осип Мандельштам и Юрий Анненков. Выше приведен отрывок из мемуаров Николая Чуковского, в котором говорится о Бенедикте Лившице. Оставила воспоминания о поэте и Лидия Корнеевна: «Вот я иду по длинной Надеждинской улице, откуда-то со стороны Бассейной к Корнею Ивановичу, в Манежный переулок. Навстречу мне величавою поступью, в распахнутом пальто – галстук бабочкой – давний знакомый моего отца, приятель и сосед моего брата, поэт Бенедикт Лившиц. Он идет плавной походкой красивого, уверенного в себе человека. Недавно он развелся с прежней женой и женился на молодой балерине. Женился и переехал из Киева в Питер. У него богатейшая коллекция французских поэтов с XVII века до наших дней. Над полкой красиво исполненная надпись: “Ни книги, ни жена на время не выдаются”. Увидев меня, Бенедикт Константинович замедлил шаг, улыбаясь величественно и благосклонно. Здороваемся. Задержав мою руку в своей, он долго и тщательно отгибает край моего рукава и перчатки, освобождая на руке местечко для поцелуя.

– Слыхал я, моя дорогая, – говорил он величаво и ласково, – у мужа вашего какие-то неприятности? Ну ничего, потерпите немножко, недоразумение должно разъясниться.

Мы прощаемся. Снова операция с рукавом, перчаткой и поцелуем. Ободрив меня таким образом, Бенедикт Константинович продолжает прогулку. А дня через три, в очереди на букву “Л”[126], ко мне подходит молодая балерина. Она так плотно укутана грубошерстным платком, что я не сразу ее узнаю. (Только что: трюмо и пачки.) Холодную ночь она провела на набережсной и теперь не в силах и на солнце согреться. Бенедикта Константиновича взяли две ночи назад».


Лившица арестовали в ночь на 26 октября 1937 года. На следующий день его первый раз допросили. Допрос получился короткий:

«Вопрос: Следствию известно, что вы являетесь участником контрреволюционной организации литераторов, проводящей подрывную работу против Соввласти. Вы это подтверждаете?

Ответ: Нет, я это отрицаю.

Вопрос: Вы говорите неправду. Следствие настаивает на даче вами правдивых показаний.

Ответ: Я подтверждаю свой ответ, что ни в какой контрреволюционной организации я не состоял»[127].

Второй и последний (если верить материалам дела) допрос Лившица состоялся 11 января 1938 года. Как готовили поэта к допросу, как он проходил, теперь уже установить невозможно. На этом допросе Бенедикт Константинович, в частности, показал:

«В стихотворном отделе “Звезды”, редактируемом непосредственно ТИХОНОВЫМ, появилась издевательская поэма ЗАБОЛОЦКОГО – “Торжество земледелия”, поднятая на щит, не взирая на свою явную контрреволюционность, ЭЙХЕНБАУМОМ и Н. СТЕПАНОВЫМ. <…>

Предварительно я рассказал ТИХОНОВУ о своей связи с троцкистской организацией через КИБАЛЬЧИЧА и о том, что в продолжение ряда лет группирую перевальцев – ТАГЕР, КУКЛИН, БЕРЗИН, Н. ЧУКОВСКИЙ, а также писателей СТЕНИЧ, СПАССКОГО, МАРГУЛИС, ФРАНКОВСКОГО, ГУБЕР, ЖИРМУНСКОГО, ОКСМАНА, ВЫГОДСКОГО, ЮРКУНА.

ТИХОНОВ, в свою очередь, информировал меня, что им также создана группа и из ее участников назвал мне поэтов ЗАБОЛОЦКОГО, КОРНИЛОВА, ДАГАЕВА, А. АХМАТОВУ и указал на свою близкую связь с формалистами ЭЙХЕНБАУМОМ и СТЕПАНОВЫМ. <…>

Мы искусственно привлекали внимание к творчеству таких писателей как ВАГИНОВ, КОРНИЛОВ, ТАГЕР, КУКЛИН, ЗАБОЛОЦКИЙ, являвшихся участниками организации. Их произведения, глубоко враждебные всему подлинно советскому, подымались нами на щит, печатались в ленинградских журналах, в “Издательстве писателей в Ленинграде” и в Госиздате, рекламировались как последние достижения в области формы, для чего мы мобилизовывали формалистов-критиков в лице ЭЙХЕНБАУМА и СТЕПАНОВА.

Мы всячески пытались компрометировать ГОРЬКОГО, распространяли о нем всякие клеветнические слухи.

ЮРКУН рассказывал всем фашистские слухи о связке писем ГОРЬКОГО, адресованных какой-то корреспондентке (фамилию забыл) и содержащих ряд глубоко оскорбительных отзывов о СТАЛИНЕ; после смерти этой корреспондентки, умершей за границей, переписка была, якобы, приобретена за большие деньги советским правительством.

Мы проводили контрреволюционную агитацию, в основном двумя путями: в печати и путем устных высказываний.

В ленинградских журналах, руководимых участниками нашей организации, печатаются контрреволюционные произведения КОРНИЛОВА, ЗАБОЛОЦКОГО и других участников организации»[128].

Приведенный выше отрывок из протокола допроса содержит все упоминания имени Заболоцкого в показаниях Лившица. Никаких конкретных «злодеяний», якобы совершенных поэтом, Бенедикт Константинович не назвал. Контрреволюционными, то есть преступными, по его мнению, высказанному на допросе, являются опубликованные произведения Заболоцкого. Такая их оценка никак не аргументируется. С тем же успехом контрреволюционным можно назвать любое произведение любого автора.

В отличие от Заболоцкого, Лившицу давались очные ставки. В частности, у него была очная ставка со Стеничем. Она состоялась 23 мая 1938 года. На ней, как видно из протокола, Валентин Осипович полностью отрицал свою принадлежность к подпольной контрреволюционной организации писателей и переводчиков. Этот факт заставляет критически отнестись к тому месту из воспоминаний Заболоцкого, где он написал про Стенича: «Эстет, сноб и гурман в обычной жизни, он, по рассказам заключенных, быстро нашел со следователями общий язык и за пачку папирос подписывал любые показания». Поэт не называет имена тех, кто оболгал Валентина Осиповича. Скорее всего, это были специально подсаженные в камеру люди. Своею клеветой они (точнее, те, кто их заслал) хотели подтолкнуть и других заключенных к тем действиям, которые были приписаны Стеничу.

Из материалов дела Лившица вытекает, что главными преступниками (руководителями контрреволюционных писательских групп) являются Юрий Олеша и Николай Тихонов. Однако их не только не наказали, но даже не допросили ни разу.


Н. Заболоцкий


Б. Эйхенбаум


Б. Корнилов


О. Мандельштам


Трагический абсурд того страшного времени.

Итогом следствия по делу Лившица вместе с обвинительным заключением стал список – «Лица, проходящие по следственному делу № 35610-37 г.»:


МАНДЕЛЬШТАМ – осужден

ЗАБОЛОЦКИЙ – '' —

БЕРЗИН – '' -

провер. КОРНИЛОВ – '' -

провер. БЕЗПАМЯТНОВ – '' —

МАЙЗЕЛЬ – '' —

ГУМИЛЕВ – '' -

реабилит. ГОРЕЛОВ – '' —

ЛИХАЧЕВ – арестован

ЮРКУН – '' —

ТАГЕР – '' -

КУКЛИН – '' —

ГУБЕР – '' —

СТЕНИЧ – '' —

ДАГАЕВ – '' —

НИКИТИН – устанавливается

✓ АХМАТОВА – '' —

✓ ФЕДИН – '' —

✓ КОЗАКОВ – '' —

✓ ЧУКОВСКИЙ – '' —

СПАССКИЙ – '' —

ЖИРМУНСКИЙ – '' —

ОКСМАН – '' —

ЭЙХЕНБАУМ – '' —

МАРГУЛИС – '' —

✓ ТИХОНОВ – '' —

СТЕПАНОВ – '' —

ФРАНКОВСКИЙ – '' —

ВЫГОДСКИЙ – '' —

КРАЙСКИЙ – '' —

✓ ПАСТЕРНАК – '' —

ДМИТРИЧЕНКО – '' —

МАМИН – '' —

КИБАЛЬЧИЧ – за границей

ЭРЕНБУРГ Л. – '' —

✓ ЭРЕНБУРГ И. – '' —

МАЛЬРО – '' —

ЖАН-СИМОН – '' —

КУЗЬМИН – умер

ВАГИНОВ – '' —


/ НАЧ. 6 Отделения IV-ro ОТДЕЛА УТБ – МЛ. ЛЕЙТЕНАНТ ГБ: /ПАВЛОВ/ (подпись)[129]


Вместе с обвинительным заключением список был направлен в суд. Суд – выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР – состоялся 20 сентября 1938 года. Защитника не было, свидетели не вызывались. Заседание длилось 13 минут – с 23 часов 15 минут до 23 часов 30 минут. Председательствовал на суде, если происходившее тогда можно назвать судом, армвоенюрист В. В. Ульрих. Он огласил приговор:

«Признавая Ливщиц виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-8 и 58–11 УК РСФСР, Военная коллегия Верховного Суда СССР, руководствуясь ст. 319 и 320 УПК РСФСР,


ПРИГОВОРИЛА

Лившиц Бенедикта Константиновича к высшей мере уголовного наказания – расстрелу с конфискацией всего лично принадлежащего ему имущества.

Приговор на основании постановления ЦИК СССР от 1/XII-34 г. подлежит немедленному исполнению».

Такая же выездная сессия, затратив примерно столько же времени, 18 февраля 1938 года приговорила к той же мере наказания мужа Чуковской Бронштейна.

Писатель Борис Житков избежал ареста, он умер своею смертью в Москве 19 октября 1938 года. Каре подвергли его лучшее произведение – роман «Виктор Вавич». Отдельное издание романа, вышедшее в 1941 году, по указанию свыше пустили под нож. Чудом уцелело несколько экземпляров. Один из них хранился у Лидии Корнеевны. По нему в 1999 году было напечатано новое издание этого произведения.

В августе 1941 года в Ленинграде арестовали Даниила Хармса, он же – Даниил Иванович Ювачев. Писатель умер от голода в больнице ленинградской пересыльной тюрьмы 2 февраля 1942 года.

Александра Введенского взяли под стражу в Харькове 27 сентября 1941 года и погрузили в эшелон, идущий на восток, в Сибирь. Поэт ушел из жизни где-то в пути 20 декабря 1941 года.

Писатель Л. Пантелеев (Алексей Иванович Еремеев) в 30-е и последующие годы избежал ареста. До конца жизни он дружил с Лидией Корнеевной. Не стало Пантелеева-Еремеева 9 июля 1989 года.

Арестовывали не только писателей, но и редакторов.

Разгром редакции Маршака

Началом разгрома возглавляемой С. Я. Маршаком редакции можно считать состоявшееся в апреле 1937 года собрание «издательского и авторского актива» (хотя, как уже было рассказано, подбираться к организатору детской литературы «органы» начали в 1931 году, а в 1935 году были арестованы связанные с редакцией писатели Раиса Васильева и Владимир Матвеев). К апрелю 1937 года Чуковская или уже была уволена из издательства, или еще там работала, но по договору (к 80-м годам, когда шла работа над «Прочерком», она уже не помнила своего точного положения в редакции С. Я. Маршака в то время). Но на собрании Лидия Корнеевна присутствовала, вспоминала: «Вокруг каждой редакции, хорошей ли, плохой ли, всегда много обиженных и недовольных. Люди, чьи рукописи мы в свое время отвергли, получили, наконец, прекрасную возможность свести с нами литературные, да и личные, счеты. Литераторы – народ самолюбивый, обидчивый, а тут им предложили весьма соблазнительное объяснение: они хороши, да мы-то плохи».

Действительно, литераторы (да и вообще деятели искусства) часто обижаются, услышав объективную (а не хвалебную) характеристику своего творчества, нередко завышено оценивают свои творения. Но еще важнее то, что литературная жизнь – постоянная борьба, борьба за выживание, если хотите. Литератор обязан быть бойцом. С. Я. Маршак и его соратники по редакции были бойцами. Об этом, спустя много лет, размышляя о прожитом, написал в своем дневнике Е. Л. Шварц[130]: «Повидал он как следует, вблизи, и что такое прежняя литературная среда. “Ты не представляешь, что это за волки. Что теперешняя брань – вот тогда умели бить по самолюбию!” И Маршак из тех времен вынес умение держаться в бою. “Надо, чтобы тебя боялись!” Я не верил, к сожалению, этому совету, а Борис Степанович в нем и не нуждался. Он с восторгом лез в драку и держал людей, которых считал чужими, в страхе. Сразу угадывалось: этот кусается. Оба коротенькие, храбрые, энергичные, они с честью дрались за настоящую детскую литературу… После “Воробья”[131] Житков и Маршак стали работать в детском отделе Госиздата. Поставили они себя там строго, никому не спускали и ездили драться в Москву. Борьба вдохновляла их, все им удавалось, даже чудеса».

О бесстрашии С.Я. Маршака, истинного бойца, говорит, например, такой факт. 11 ноября 1937 года в Союзе писателей состоялось собрание. На нем от поэта потребовали, чтобы он отрекся от «шайки врагов народа» (сидящих в это время в тюрьме своих соратников по работе в детской редакции Т. Г. Габбе, А. И. Любарской, Н. М. Олейникова). С. Я. Маршак не отрекся. Его не посадили, с ним проделали то, что позднее сделают с А. Т. Твардовским в «Новом мире», – лишили тех сотрудников, на которых он мог опереться. И детская редакция перестала существовать.

Еще перед началом апрельского собрания Чуковская пыталась предотвратить выступление писателя Александра Слонимского (брата Михаила), у которого были разногласия с редактором, А. И. Любарской, при подготовке к изданию составленного им однотомника А. С. Пушкина, говорила: «Александр Леонидович, сегодня пойдут здесь дела совсем не литературного свойства. Не выступайте, советую вам, на этом собрании. Не ради Александры Иосифовны прошу – ради вашего доброго имени. Чтобы вас потом совесть не мучила и товарищи не корили». Приведенные доводы на Слонимского не подействовали, он высказал свои обиды. Кроме него, на собрании выступили детские писатели В. С. Вальде и К. А. Меркульева. Главными же обвинителями С. Я. Маршака и его помощников стали: недавно назначенный директором ленинградского Детгиза (вместо уволенного Л. Б. Желдина) Л. Я. Криволапов, главный редактор издательства Г. И. Мишкевич и секретарь партийной организации Н. И. Комолкин. Их поддержали стажерка Анна Сасова и курьер Васса Фаркаш. Чуковская вспоминала:

«Много внимания уделено было моей персоне. Мишкевич, перечисляя грехи мои, мещду прочим, сказал, что в однотомник Маяковского (который, вместе с Мироном Левиным, составляла и редактировала я) мною, из соображений “семейственности”, протаскивались портреты моего отца. (Словцо “протаскивалось” тогда входило в моду… Неугодные начальству люди ничего не делали открыто, а все, оказывается, “протаскивали”.) В действительности знаменитыми полукарикатурными изображениями Корнея Ивановича украсил однотомник Владимир Васильевич Лебедев. Моей инициативы тут не было – да Корней Иванович в рекламе и не нуждался. Просто Лебедев высоко ценил художническое мастерство Маяковского.

Комолкин, со своей стороны, в доказательство моего пренебрежения к плану и срокам, добавил, что я многочисленными поправками в примечаниях тормозила выход тома: “получит корректуру и правит, и правит. Она правит, а мы кивиркаемся. Дашь ей корректуру снова – она опять правит, а мы опять кивиркаемся”… Помню, как Шура спокойно и доказательно, с вариантами пушкинских текстов на устах, отвечала Слонимскому, а я – Мишкевичу».

Однотомник Маяковского «Стихи. Поэмы. Проза», который вначале готовили Левин и Чуковская, вышел в свет в 1938 году. На его титульном листе напечатано: «Вступительная статья О. М. Брик. Выбор стихов и редакция текста Л. Ю. Брик». В выходных данных обозначено: «Редактор Г. Мишкевич. Книга сдана в набор 25/VII 1936 г. Подписана к печати 11 /VI 1938 г. Лендетиздат».

Чуковская считала, что Г.И. Мишкевич присвоил ее труд. С радостью она сообщила отцу 30 июля 1938 года: «Мишкевич снят с работы». А через неделю написала:

«Ты, папа, предполагаешь выступить по поводу проблемы Левин – Мишкевич – Маяковский. Уф. Проблема такая, что у меня от нее немедленно усиливается сердцебиение. Она сократила мой век лет на 10, потому что тяжелее всех она ударила по мне.

Но вот что: всякое неточное выступление принесет не пользу, а зло. Мишкевич отбрехается и выйдет прав.

Ты вот пишешь, что мог бы протиснуть статейку о том, “как работу Левина присвоили другие люди”. Но сейчас речь уже должна идти вовсе не о присвоении (была попытка присвоить – но не работу Левина, а мою, редакторскую), а об уничтожении работы Левина и моей и о том, что однотомник Маяковского, подписанный мною к печати более года назад, до сих пор не вышел. Из-за манипуляций Мишкевича».

Подробная история однотомника изложена Чуковской в первом томе «Записок об Анне Ахматовой». Там, в частности, сказано: «Еще до разгрома редакции я, по поручению С. Я. Маршака, вместе с поэтом и критиком Мироном Левиным, подготовила к печати однотомник стихов и прозы Маяковского… Г. И. Мишкевич, который в ту пору стал главным редактором издательства, уличая меня во вредительстве и усердно приписывая мне соучастие в кознях арестованных “врагов народа”, – привел на собрании, в качестве доказательства, перевранные цитаты из моих и Левина примечаний к тому Маяковского… В результате клевет “главного редактора” книга эта, как и многие другие, была загублена. И только ли книги! По заданию ли НКВД, Обкома партии или по собственной инициативе Г. И. Мишкевич, доказывая “вредительство группы Маршака”, измышлял политические обвинения против М. П. Бронштейна, С. К. Безбородова, А. И. Любарской,

Т. Г. Габбе, фальсифицировал, по свидетельству Самуила Яковлевича, сданные ими корректуры и т. д. В 1937 году, после арестов, партийная организация выпустила экстренный номер стенной газеты, где арестованные редакторы и писатели именовались шпионами, диверсантами, вредителями. Неподписанная передовая в экстренном номере принадлежала перу Мишкевича. Об этом мне рассказала машинистка, переписавшая для меня тайком весь номер газеты и подарившая мне его».

В конце жизни, в 1993 году, Чуковская написала: «…Одна из причин, по которой Мишкевич столь настойчиво придирался к нашей работе: ему хотелось стать издательским редактором однотомника произведений Маяковского самому!» В действительности Мишкевич всего лишь выполнял волю Бриков, которые таким образом устраняли конкурентов в деле издания сочинений Маяковского. Это установил Владимир Дядичев:

«Перед нами – элементарная борьба компании Бриков – Катаняна за монопольное право “общего редактирования” всех (!) изданий Маяковского в стране!.

Напомню, что первоначально однотомник Лендетиздата под руководством С. Я. Маршака готовился Л. К. Чуковской и М. П. Левиным. Состав редакторов достаточно авторитетный, места Брикам практически не осталось.

Но для вытеснения конкурентов не жалко даже и два года (!) тянуть набор книги (июль 1936 – июнь 1938)! И это – уже после “зеленой улицы”, данной изданиям Маяковского резолюцией Сталина!»[132]

Надо отметить, Брики для достижения своих целей не брезговали никакими методами. Литератор Борис Филиппов, арестовывавшийся в 1927 и 1936 годах, вспоминал: «Володя Г. – инженер, приехавший из Парижа повидать своих родных, старых москвичей. “Заложила” его знакомая его семьи, небезызвестная Лиля Брик. Получил восемь лет за шпионаж. Призванный на допрос к Кашкетину (как же так: французский инженер, женатый на француженке, – и только восемь лет?!), не признавался ни в чем… Тут уже резиновых палок мало. На теле раздетого донага Володи жгли комки пакли… Володя умер на первом же пыточном допросе»[133].

Номер детгизовской стенной газеты «За детскую книгу», о котором говорила Чуковская, вышел 4 октября 1937 года. В нем подводились итоги «ударной» работы чекистов, проделанной к этому времени в издательстве, – каждому сотруднику, удостоенному внимания «органов» (и ближайшим их товарищам), давалась характеристика в духе того страшного времени. Передовая статья «Добить врага» утверждала: «В течение долгого периода в издательстве орудовала контрреволюционная вредительская шайка врагов народа – Габбе, Любарская, Шавров, Боголюбов, Олейников и др.». В помещенной рядом статье Льва Успенского «Несколько слов о “теории литературы”» говорилось: «Много лет в Лендетиздате действовала группа вредителей. Из месяца в месяц, из года в год эти люди разваливали работу издательства… Высокая квалификация упомянутой выше группы была чистым вымыслом, блефом и уткой… Не стоит упоминать, что ее в огромном большинстве составляли люди весьма невысокого культурного уровня».

Арестовывать детгизовцев и связанных с группой С. Я. Маршака писателей начали сразу же после собрания «издательского и авторского актива». Первым – 29 апреля 1937 года – оказался за решеткой детский писатель Н. И. Спиридонов, выступавший в печати под псевдонимом Тэки Одулок. Через месяц, 21 мая, взяли редактора Детгиза К. Б. Шаврова. Затем – 29 мая – востоковеда Д. П. Жукова (он и его жена Лидия, по свидетельству Чуковской, были «лучшими друзьями» Николая Корнеевича и Марины Николаевны Чуковских). 19 и 20 июля арестовали поэтов В. И. Эрлиха и Н. М. Олейникова. Целая группа редакторов и писателей – С. К. Безбородов, К. Н. Боголюбов, Т. Г. Габбе, А. И. Любарская – попала за решетку 5 сентября. Ровно через неделю там же оказался заведующий ученой частью Дома детской книги А. Б. Серебрянников.

Большинство арестованных – С. К. Безбородов, К. Н. Боголюлов, Д. П. Жуков, Н. М. Олейников, А. Б. Серебрянников, В. И. Эрлих – было расстреляно в один день – 24 ноября 1937 года.

Н. И. Спиридонов (Тэки Одулок) был расстрелян в 1938 году. На его судьбу повлияло письмо (донос) писателя Григория Мирошниченко на имя сержанта госбезопасности В. И. Куберского от 26 июня 1937 года, в котором о Н. И. Спиридонове говорилось: «…Вел он себя всё время как-то странно, что являлось подозрительным – член партии с 1925 г., а не знает, что значит мнение партийного собрания… Он намеревался ехать в Мурманск. Я знал, что Мурманск становится одной из наших военных баз – подумал – не разведать ли кое что он хочет… Книга его[134], неизвестно почему, получила очень широкое распространение за границей, и если не ошибаюсь, она была издана в Японии. Не знаю точно, но мне кажется, все дороги ведут туда».

По делу детгизовской редакции был арестован и знакомый Д. П. Жукова Ю. А. Крейнович. Пройдя сквозь ад сталинских лагерей, он выжил и 15 июля 1954 года направил письмо К. Е. Ворошилову, в котором рассказал о том, как велось следствие: «Два месяца меня терзали на дневных и ночных допросах, стремясь запугать, запутать то с одним, то с другим лицом, но я не шел ни на какую подлость. Тогда, 19 июля 1937 г., в 9 часов вечера меня вызвали из камеры на допрос и отпустили обратно в камеру 27 июля в 7 часов вечера. 192 часа, восемь суток без сна, стоя на ногах, а последние двое суток и без пищи пробыл я на допросе, пока не стал ненормальным, невменяемым… На пятые сутки допроса Куберский схватил меня за голову, бил ею о стену, оскорблял меня нецензурными словами, чтобы я подписал ложь… Не помню на какие сутки я стал бредить и произносить несвязные слова и предложения. Чтобы я не заснул, голову мою поливали водой из кувшина. По ночам меня заставляли ходить от стены к стене; по пути я засыпал и просыпался от сильного удара лицом о стену… Утром, вероятно, это было 26 июля, в середине седьмых суток допроса, Куберский положил передо мною лист бумаги, вложил в руки перо и стал диктовать на его имя, сержанта Куберского, заявление, а я стал писать, что Жуков привлек меня в контрреволюционную организацию. Куберский предлагал мне включить в список контрреволюционной организации всех научных работников института[135], но этого я не сделал и включил в этот список фамилии людей, называемых мне Куберским, которых я едва знал. Когда Куберский назвал мне имя писателя Чуковского, сына Корнея Чуковского, я сказал ему, что совершенно не знаю его, но Куберский велел мне написать, что я знаю о нем, как о члене контрреволюционной организации, со слов Жукова, и я это так и написал».

Кого не арестовали, как, например, Чуковскую, того уволили из издательства. Сам С. Я. Маршак вскоре перебрался в Москву.

Но и некоторые из организаторов разгрома маршаковской редакции не избежали репрессий в это абсурдно-трагическое время. Например, директор издательства Л. Я. Криволапов в 1937 году был арестован. Отсидев в лагере почти 20 лет, в середине 50-х годов он вышел на свободу и вернулся в Ленинград, где занялся опять издательской деятельностью. Л. Я. Криволапов был не таким уж плохим человеком. Л. Пантелеев написал Лидии Корнеевне 19 февраля 1970 года: «С Успенским я здороваюсь… Здороваюсь я и с Криволаповым (и Александра Иосифовна тоже). В нынешнем Лендетгизе он, пожалуй, самая светлая личность».

Арест мужа

В 1937 году Лидия Корнеевна потеряла работу, которая ей нравилась, лишилась горячо любимого мужа. Но до конца ли понимала она, что происходит в стране? Нет. Написала позднее: «…После смерти Сталина и после XX съезда, претерпев уже и тюремные и лагерные гибели близких и их, преимущественно посмертную, реабилитацию и оказавшись волею судьбы не в родном Ленинграде, а в Москве, – вспоминали мы однажды с Тамарой Григорьевной – она да я – минувшие времена. Дивились собственной рьяности и собственной слепоте. Многое мы уже понимали в тридцать седьмом, – сказала я, – но ведь далеко не всё. Вот, например, гибель крестьянства прошла мимо нас…» И был энтузиазм, было сочувствие пятилетке, индустриализации, стахановскому движению. «Почему?» – спросила Чуковская свою подругу. Т. Г. Габбе ответила: «Нас подкупили». «Да какой же подкуп? – удивилась Лидия Корнеевна. – Талоны в привилегированную столовую, где мы никогда не успевали пообедать, угорелые от сверхсильного труда? Мы жизнь свою жертвовали труду, а получали в награду выговоры с занесением в личное дело». Тамара Григорьевна объяснила: «Мы были подкуплены самым крупным подкупом, какой существует в мире, – свыше десяти лет нам хоть и со стеснениями, с ограничениями, а все-таки позволяли трудиться осмысленно, делать так и то, что мы полагали необходимым. Сократи нам зарплату вдвое, мы работали бы с не меньшим усердием. Индустриализация там или коллективизация, а грамоте и любви к литературе подрастающее поколение учить надо. Отстаивать культуру языка, культуру издания, художество, прививать вкус – надо. Вспомним, скольким прозаикам и поэтам – настоящим писателям, а не халтурщикам! – отворили мы двери в литературу и помогли утвердиться в ней!..».

Приведя данные слова своей подруги, Чуковская добавила: «И Митю, и товарищей его, молодых физиков-теоретиков, начальство подкупило тем же подкупом: до времени одарило их возможностью делать в науке так и то, что они сами, физики, считали нужным, а препятствия чинило пустяковые».

За М. П. Бронштейном пришли в ночь с 31 июля на 1 августа 1937 года, но не застали его дома. Несколькими днями ранее он уехал к родителям в Киев. Лидия Корнеевна вспоминала:

«Киевский поезд отходил в 5 часов. Утром в воскресенье [из Сестрорецка] я собралась в город, как обещала, но по дороге на сестрорецкий вокзал встретила Мусю Варшавскую… Я как-то не решилась сразу завернуть гостью обратно, воротилась с нею на веранду, начала поить ее чаем… Я поспела на Витебский без десяти пять. Мокрая, вся в поту, бежала я по каким-то лестницам – вверх и вниз – по каким-то перронам мимо ненужных поездов к его поезду. Состав бесконечно длинный, вагона номер шесть не видать. Наконец я увидела Митино потерявшее надещду, вглядывающееся, отчаянно-ожидающее лицо. Он глядит из окна. Галстук на сторону, воротничок отстегнут. Боже, как мне было стыдно! Я подбежала. Он был возбужден, и устал, и несчастлив – я почувствовала это губами, коснувшись его губ. Впервые за всю нашу совместную жизнь Митя меня упрекнул: “Я ждал тебя с утра…” – “Понимаешь, – беспомощно ответила я, – так получилось…” – “С Люшенькой что-нибудь?” – “Нет, просто, понимаешь, так получилось нескладно…” Поезд тронулся без звонка. Я пошла рядом. Митино лицо поплыло прочь. Я отстала, колеса вертелись быстрее, а он махал мне платком издали. Машет! Значит, не сердится?

Дальше, дальше. Взмах платка. Вот уже только платок, а лица не видно… Это было 27 июля 1937 года».

Больше они не виделись.

А 31 июля, по воспоминаниям Чуковской, произошло следующее:

«…Раздался короткий и робкий звонок в дверь.

Было около половины одиннадцатого.

Я открыла.

Передо мною стоял старичок дворник. “Матвея Петровича…” – сказал он, еле шевеля губами. “Что Матвея Петровича?” – “Да его в домоуправление просют.” – “В домоуправление? Так поздно? Домоуправление с пяти часов закрыто”, – сказала я, уже понимая, но еще не давая себе воли понять… “Просют”, – повторил дворник и, попятясь до лестницы, повернулся ко мне спиною и пошел по ступенькам вниз.

Я заперла дверь и вошла в Митину комнату.

Звонок. Я отворила дверь.

Вошли двое… Дальше передней оба они не пошли, только спросили, тут ли проживает Бронштейн, Матвей Петрович? “Здесь, но сейчас он в отъезде”. – “Надолго?” – “Нет, всего на несколько дней”, – ответила я, от страха сказать правду говоря на всякий случай неправду. “В командировке?” – “Да…” Следующего вопроса я боялась: “где?” (Почему-то решила ответить “в Вологде” – наверное, потому, что хотела неправды: Киев – это юг, Вологда – север.) Но они не спросили и повернулись к дверям… Ушли».

Тут же Чуковская стала задавать себе вопросы: что делать? к кому обратиться за помощью? Перебрала в уме всех знакомых (многие в отъезде – лето) и остановилась на том, кто ее продолжал по-настоящему любить, – на Изе Гликине. Позвонила ему, и он, несмотря на поздний час, тут же пришел. Лидия Корнеевна отдала Гликину имеющиеся в доме стихи опального Осипа Мандельштама. Изя ушел, а Чуковская продолжала думать: что делать? Рвалась поехать в Киев. Не поехала. Хотела кого-нибудь туда послать. Из этого тоже ничего не получилось.

Приходившие накануне двое на следующий день опять явились. Начался обыск.

«Налетчики работали очень своеобразно. Они выдвигали ящики письменного стола, вытаскивали оттуда бумаги и, не читая, рвали их в мелкие клочья. “Не трогайте его чертежи!” Это я только подумала, но не сказала.

Очень старательно истреблялись фотографии – все. Мать, отец, сестра, брат, я, Люша. Фотографии друзей. Рвали – и на пол… Осквернение человеческого жилья, человеческих лиц, уничтожение труда, почерка – длилось долго.

Раздался звонок. Солдаты кинулись было, но главный двумя шагами метнулся в переднюю и отпер дверь сам.

На пороге стоял Корней Иванович.

Он вошел, задыхаясь, хотя третий этаж не составлял для него никогда никаких затруднений. Он сразу увидел всё: меня, солдат, начальников и изнасилованную Митину комнату.

– Папа… – сказала я, с удивлением выговаривая это детское слово – слово из старой жизни.

– Проходите, гражданин! – распорядился главный, и Корней Иванович вошел вместе с нами в детскую.

Я так хорошо помню его лицо. Это было лицо страдания. Не “лицо страдающего человека”, не “страдающее лицо”, а лицо самого страдания.

В люшиной комнате обыск длился недолго.

Очередь была за моей комнатой. По-видимому, они приустали маленько и торопились кончить: у меня хозяйничали наспех и очень небрежно.

Начальник плотно закрыл дверь в Митину разоренную комнату. Я не понимала, что он собирается делать. А он поставил на Митины двери печать.

Первыми ушли, по знаку начальника, солдаты. Потом он велел уходить Изе Гликину и Корнею Ивановичу: “Вы, конечно, понимаете… – сказал он им в передней, – не разглашать”.

– А моя дочь? – спросил Корней Иванович.

– Ничего вашей дочери не сделается. Она останется дома.

Потом он подошел ко мне чуть не вплотную, и я с трудом удержала себя, чтобы не отшатнуться, – так сильно пахнуло на меня давней немытостью.

– Если вы попытаетесь предупредить Бронштейна, – сказал он, – то.

Тут только я заметила, что и зубы у него гнилые».

Матвея Петровича арестовали в Киеве 6 августа 1937 года. Долго не удавалось выяснить его местонахождение. Только в конце августа 1937 года Чуковской удалось узнать: М. П. Бронштейн находится в Доме предварительного заключения. Началось выстаивание в очередях для того, чтобы передать продукты или деньги.

В Ленинграде мокрая погода

В конце февраля 1938 года Лидия Корнеевна, добравшись до заветного деревянного окошечка, протянула дежурному деньги и произнесла имя и фамилию мужа. Но ее рука была отстранена, Чуковская услышала: «Выбыл». Где же он? Срочно заняла две очереди – в Кресты и в прокуратуру.



В Крестах мужа нет. В прокуратуре сказали: «Приговор Матвею Петровичу Бронштейну вынесен выездной сессией Военной коллегии Верховного суда СССР. Какой именно, узнаете в Москве, в Военной прокуратуре». В тот же день поздно вечером, с 12-часовым, выехала в столицу, вспоминала: «Утром, после второй бессонной ночи, я заехала к Любови Эммануиловне. Умылась, выпила кофе, оставила свой походный чемоданчик и отправилась на Пушкинскую, в Военную прокуратуру». Там услышала: «Матвей Петрович Бронштейн приговорен к 10 годам дальних лагерей без права переписки». А когда вернулась к Любарской, Любовь Эммануиловна сообщила: «Звонил Геша Егудин. Он просил вам передать слово в слово: “Ида и Люшенька переехали на Кирочную. А тебе не советую сейчас приезжать в Ленинград: погода мокрая, для твоих легких опасная”». Это означало, что за Лидией Корнеевной приходили сотрудники НКВД с ордером на арест. Ехать в Ленинград было опасно, но все же она поехала. К себе на квартиру не пошла и на Кирочную благоразумно решила не показываться, остановилась у друзей. Встретившись с отцом и всё с ним обсудив, поехала в Киев, к родителям мужа. 30 апреля написала отцу из столицы Украины:

«Милый папа. Сегодня вечером я уезжаю. Делаю это только для того, чтобы умерить твое беспокойство. На самом деле уезжать отсюда мне, по моему глубокому убеждению, не следует. Кроме того, жаль денег, жаль рабочего времени и более всего жаль сил. Но все это кладу к Вашим ногам, милорд. Ибо твое беспокойство действует на меня и на расстоянии. Пусть будет так.

Еду в Ялту. Там поселюсь в гостинице. Проживу дня 3. К Коле не поеду, но дам ему знать о своем существовании. Потом поживу в Алупке. Потом уеду обратно – может быть, пароходом до Одессы и поездом в Киев. Посмотрю.

Путевка, которая задерживала меня здесь, находится, наконец, у меня в кармане. Ее получением я обязана местному виртуозу блата, брату Митиной матери… В санаторий я должна явиться 16-го мая; значит, в Киев я вернусь числа 12, 13-го мая».

В это время Николай Корнеевич вместе с женой отдыхал в Крыму. 15 мая сообщил отцу:

«Мы второй день в Одессе, на Большом Фонтане. Здесь прекрасно – тихо, пустынно, солнце печет. Сегодня в первый раз выкупался. Этот украинский писательский дом отдыха находится в бывшей даче Федорова – ты, верно, знаешь. Здесь пока кроме нас никого нет.

Ехали мы из Ялты пароходом. Выехали в дождливый день, горы были скрыты туманом. А подъехали вчера к Одессе – порт, мол, маяк, корабли, город – все сверкало на солнце. Лида ехала с нами. На пароходе мы жили очень дружно. Мне кажется, Ялта несколько успокоила ее и отвлекла… Вечером я посадил ее в трамвай, она уехала на вокзал и оттуда отправилась в Киев».

Это письмо Чуковского-младшего – ответ на письмо отца от 3 мая, в котором Корней Иванович сообщал:

«Сейчас получил от Лиды письмо. Изображает себя моей жертвой. Я, видишь ли, приказал ей уехать из Киева, и она, повинуясь моим велениям, едет в Крым!!! Я послал ей длиннейшую телеграмму, уговаривая остаться в Киеве – или где она хочет, – но боюсь, что телеграмма запоздала… В таком случае – ты увидишься с ней (на что ей это свидание, я понять не могу!!!) – сообщи ей, что полученную от нее телеграмму-доверенность я лично предъявлю кому следует, что Люша цветет, что на изгнание Иды никто у нас не покушается и, главное, что есть признаки, что положение Лиды и Катеньки Л<ившиц> – и тысяч других Лид и Катенек стало тверже, прочнее».

Слова об улучшении положения жен «врагов народа» («Лид и Катенек») связаны с ходившими тогда слухами о скором смещении со своего поста наркома внутренних дел СССР Н. И. Ежова. Он действительно был смещен – в декабре 1938 года. Его место занял Л. П. Берия, который, еще будучи первым заместителем наркома (с августа 1938 года), добился того, что несчастных женщин перестали арестовывать. В эту короткую «оттепель» были пересмотрены дела некоторых осужденных по 58-й статье УК РСФСР. Немногочисленные счастливцы были выпущены на свободу, в том числе подруга Чуковской А. И. Любарская.

Осенью 1938 года Чуковский известил дочь о том, что ей можно возвращаться домой. Лидия Корнеевна приехала в Ленинград и сразу же продолжила выяснение судьбы мужа. Долго не верила в то, что 10 лет дальних лагерей без права переписки на языке «правоохранительных» органов означает расстрел.

13 декабря 1939 года Корней Иванович после того, как побывал на приеме у В.В. Ульриха, сообщил дочери:

«Дорогая Лидочка.

Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.

У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».

Даже после получения этой записки Лидия Корнеевна не смогла поверить в смерть мужа, весной 1940 года добилась через знакомых аудиенции у начальника УНКВД Ленинградской области С. А. Гоглидзе. Он подтвердил: М.П. Бронштейн мертв. Только тогда поверила.

Пережитая трагедия сделала Чуковскую настоящим литератором. По крайней мере, так считала она сама, призналась в «Прочерке»:

«Я и прежде что-то пописывала. Вокруг меня все писали, и я писала – лет с десяти. Дневник, письма, стихи, статейки, рецензийки, рефераты, рассказы. Почему бы нет?

На этот раз я впервые взялась за перо потому, что не писать не могла. Писала я не о Мите и не о себе, я писала о женщине, которая верует, что “у нас зря не посадят”, но продиктовано было каждое слово Митиной судьбою, оледенелою набережною Невы. Моим новым состоянием, продиктованным мне новой действительностью».

Лидия Корнеевна говорит здесь о своей повести «Софья Петровна». Ее смысл писательница разъяснила следующим образом: «Имя героини – имя нарицательное, имя ослепленного, оглушенного, живущего призраками общества. Моя героиня верит не тому, что она видит и прочно знает сама – что сын ее труженик, комсомолец, увлеченный своей работой, – а вымыслу».

Написана повесть была незадолго до начала Великой Отечественной войны (рукопись автор передала на хранение самому надежному другу – Изе Гликину). Тогда же стали делаться записи, легшие в основу главного произведения Чуковской – «Записок об Анне Ахматовой».

Глава 4