А земляника цвела
Обрести свой дом
Как уже было сказано, в 1938 году Корней Иванович перебрался на постоянное жительство в Москву, получив квартиру в самом центре столицы, на улице Горького, и дачу в Переделкине.
Начавшаяся война забросила писателя в Ташкент, но в январе 1943 года он выезжает в Москву, а по прибытии в столицу начинает оформлять вызов для снохи и ее детей. 22 марта 1943 года писатель фиксирует в дневнике: «Приехали Марина с Татой и Гулькой». Осенью того же года приезжает из эвакуации Лидия Корнеевна с дочерью. В небольшой квартире становится тесно.
Марина Николаевна ищет жилье. Ей удается снять комнату неподалеку, на 5-й Тверской-Ямской. Однако приехавший в командировку Николай Корнеевич решает: здесь жить нельзя (комната сырая) и находит для своего семейства новое пристанище: комнату в квартире № 5 в доме № 15 по улице Арбат. Именно об этом жилье он написал А. К. Тарасенкову 22 января 1944 года. А через семь месяцев, 19 августа, сообщил другу:
«Дорогой Толя!
Извини, что не сразу ответил тебе: всё собирался зайти, но так хорошо в Переделкине, что за всё лето почти ни одного вечера не провел в городе. Спасибо за поправки к ахматовской поэме[92] – я перенес их в рукопись. Вот уже два месяца пишу я невероятно детскую пьесу[93] по договору с Комитетом по делам искусств – на закрытый конкурс. Это оказалось занятием весьма увлекательным, и из-за него не поехал я на Черное море, куда собирался. А как ты? Пишешь стихи? Судя по нашим военным успехам, ты скоро будешь ходить в лакированных ботинках по пражским или белградским салонам и читать Мандельштама тем самым милым голосом, каким ты читал его бузине в Новой Ладоге.
Знаешь ли ты, что Г. И Мирошниченко награжден орденом и назначен председателем Ленинградской Военной комиссии ССП? О, Темрога.
Сердечный привет Маше, светской и недосягаемой. Как твой Митя? Мой – великолепен!
Целую, тетя.
Н. Ч.»[94]
В 1946 году Николай Корнеевич демобилизовался и сразу поставил перед собой задачу: обрести собственное жилье. Для ее решения писатель разрабатывает невероятный план (похожих случаев еще не было): к стоящему рядом со снимаемой комнатой двухэтажному дому (Арбат, 17) пристроить третий этаж и там жить. Только автору остросюжетных, пахнущих морской волной «Водителей фрегатов» такое могло придти в голову. На третьем этаже планировалось две квартиры. Одна – для строителей. Другая – для Чуковских.
Чтобы осуществить задуманное, пришлось преодолеть ряд трудностей, предвиденных и непредвиденных. Трудность первая – получение разрешения на возведение пристройки. Эту проблему помог решить А. А. Фадеев, возглавлявший тогда Союз советских писателей.
Но вскоре появилась вторая трудность, непредвиденная: постановление ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”». Критический пафос постановления был направлен прежде всего на творчество Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, но постановление задело и обоих Чуковских, отца и сына. После обнародования документа (опубликован в «Правде» 21 августа 1946 года) началась спешная проверка всех периодических изданий.
Осуществивший ревизию «Мурзилки» и «Пионера» С. Крушинский, как уже было сказано выше, поместил в главном партийном органе статью «Серьезные недостатки детских журналов». Корней Иванович записал в дневник: «Сегодня 29 августа в пятницу в “Правде” ругательный фельетон о моем “Бибигоне” – и о Колином “Серебряном острове”. Значит, опять мне на старости голодный год – и как страшно положение Коли: трое детей, строится квартира и после каторжных трудов – ни копейки денег». С. Крушинский, после критики сказки Чуковского-старшего, написал: «Отдел беллетристики в журнале “Пионер” слаб и особенно скуден. Повесть Николая Чуковского “Серебряный остров”, помещаемая во всех вышедших номерах, еще не окончена печатанием. Но едва ли по праву стала эта повесть центральным произведением полугодия. Рамки повествования узки, его тема – поиски предателя, погубившего партизанский отряд, – скорее подсказана дурной литературной традицией, чем взята из жизни».
Но беда редко приходит одна. Через неделю Корней Иванович записывает в дневник: «5 сентября. Весь день безостановочный дождь. Коле возвратили в “Советском писателе” уже принятую книгу “Рассказов” – у него в кармане 6 рублей вместо ожидаемых тысяч».
И всё же Николаю Корнеевичу в определенной мере повезло. Если произведениям Анны Ахматовой и Михаила Зощенко полностью перекрыли доступ к читателям, а сказку отца не позволили опубликовать до конца, то его повесть «Пионер» продолжил печатать. Более того, в 1947 году Детгиз выпустил ее отдельным изданием (под измененным названием: «Домик на реке»).
Но тут возникло еще одно непредвиденное препятствие на пути к обретению собственного жилища – организация, возводившая пристройку, была лишена права на проведение строительных работ. Пришлось срочно искать другую, и Николай Корнеевич ее нашел. В 1947 году семейство писателя поселилось по новому адресу: улица Арбат, дом № 17, квартира № 37.
«Балтийское небо»
Материальные трудности были преодолены благодаря упорному труду. Истосковавшись по настоящей литературной работе (на фронте художественное удавалось писать лишь урывками), Николай Корнеевич весь отдается творчеству. Поражаешься его работоспособности. В 1946 году, помимо «Серебряного острова», увидела свет еще одна повесть – «Возвращение “Морского льва”» (в журнале «Вокруг света», в номерах 10 и 11/12), а также пьеса «Морской охотник» (в сборнике «Пионерский театр»).
Н. К. Чуковский с читателями. 1950
Еще в 1937 году появился в печати первый поэтический перевод Николая Чуковского. Это было стихотворение Джона Мейсфилда «Август 1914 года», включенное в «Антологию новой английской поэзии». Через несколько месяцев после выхода книги в свет отец сообщил старшему сыну: «Милый Коля! Может быть, тебе будет приятно узнать, что сегодня вечером у Всеволода Иванова Пастернак и Федин прочитали твой перевод из Мэсфильда и очень хвалили его».
С не меньшим мастерством выполнены послевоенные переводы: стихотворений Абдрасула Токтомушева и Мукая Элебаева – в сборнике «Поэты Киргизии. Стихи 1941–1944» (М., 1946), стихов Льва Квитко, Сайфи Кудашева, Гегама Сарьяна, Абдильды Тажибаева, увидевших свет в различных изданиях 1948 года. В следующем году в печати появились поэтические переложения произведений Миколы Бажана, Вагифа, Карло Каладзе, Абольгасема Лахути, Ило Мосашвили, Яниса Плаудиса, Николая Разикашвили (Бачана), Галактиона Табидзе. Еще более плодотворным оказался 1950 год: Рамз Бабаджан, Дебора
Вааранди, Иван Вазов, Пятрас Вайчюнас, Петро Глебка, Тариф Гумер, Тобиас Гуттари, Мария Конопницкая, Алексас Магинскас, Алыкул Осмонов, Ваан Терьян, Миши Уйп, Геворк Эмин, Михаил Эминеску, их стихи, изложенные по-русски Николаем Чуковским, доставили немало радости любителям поэзии. Полное перечисление имен поэтов, с чьими произведениями в последующие годы познакомил русских читателей Николай Чуковский, заняло бы слишком много места, назовем только самые известные имена: Янош Арань, Владислав Броневский, Аветик Исаакян, Людмил Стоянов, Юлиан Тувим, Леся Украинка, Фридрих Шиллер.
Особое внимание Николай Корнеевич уделял творчеству Шандора Петёфи. Им было переведено около ста стихотворений и две поэмы классика венгерской литературы. 6 января 1948 года в Союзе писателей состоялся вечер, посвященный 125-летию со дня рождения Шандора Петёфи. На нем со своими переводами выступили ведущие советские поэты. Присутствовавшая на торжестве Лидия Чуковская записала в дневник:
«Вечер начался. Загорелый под сединою Тихонов с грубоватыми чертами лица, выражающими, как всегда, непреклонную готовность прямодушно резать правду-матку, произнес, как всегда, несколько кривых и пустых слов – в данном случае о дружбе между русским и венгерским народом. Потом говорил Гидаш. Этот мне нравится… Гидаш очень сердечно рассказал о судьбе и поэзии Шандора Петёфи.
Потом началось чтение. По очереди поднимаясь на кафедру, переводы из Петёфи читали: Обрадович, наш Коля, Вера Инбер, Замаховская, Мартынов.
Каждый по два стихотворения. Кащдого усердно снимал фотограф.
Я слушала и думала: “Как высок у нас, однако, уровень перевода”. Изо всех читающих плох оказался один Обрадович. Все остальные – на уровне, а наш Коля и Леонид Мартынов даже хороши. Слушаешь их и любишь Петёфи».
Но главным делом в первые послевоенные годы была работа над романом «Балтийское небо», о жителях окруженного фашистами Ленинграда и о летчиках, защищавших город.
Окончание работы над романом совпало с событием, кардинально изменившим жизнь в стране. 5 марта 1953 года умер Иосиф Виссарионович Джугашвили, более известный как Сталин.
От обаяния Сталина, не человека – мифа, не сразу освободились многие, в том числе Корней Чуковский. Первая его запись в дневнике, сделанная после смерти вождя, следующая: «21 марта. Третьего дня, 18 марта, в Литературном музее был вечер, посвященный памяти Горького… Первым выступил Федин. Он говорил вяло (хотя и крупно): указал на близость к Горькому великого Сталина, говорил об утрате, которую в лице Сталина понесла вся наша литература, но ему не хватало пафоса, он часто повторял одно и то же. Среди слушателей многие знали причину его душевного упадка: у него в доме умирает жена, Дора Сергеевна, которую больница уже отказалась лечить, так как у нее рак, он весь потускневший, серый. Чувствуются бессонные ночи, безнадежность, тоска… Вторым говорил Всеволод Иванов. Он подробно описал встречу Сталина с писателями на квартире у Горького – это было очень поэтично, взволнованно. Именно во время этой встречи Сталин произнес бессмертные слова об “инженерах человеческих душ” – и Всеволод хорошо обрисовал то восторженное умиление, с которым Горький относился к Сталину, ко всем его речам и замечаниям в тот вечер».
Для присутствовавших в Литературном музее куда важнее была недавняя смерть Сталина, чем произошедшее 85 лет назад появление на свет Алексея Пешкова, для празднования очередного дня рождения которого, казалось бы, все собрались.
Переосмысление деятельности Сталина, изменение отношения к нему в сознании Чуковского произошло после XX съезда партии, за работой которого писатель следил с большим интересом. Он записал в дневник 21 февраля 1956 года: «Замечателен, мажорен, оптимистичен, очень умен XX съезд». И через несколько дней, 6 марта, фиксирует поразившую его новость: «Всеволод Иванов сообщил, что Фрунзе тоже убит Сталиным!!!» Мысли о недавнем и уже ставшем историей времени не оставляют Чуковского. Он записывает в дневник:
«9 марта. Когда я сказал Казакевичу, что я, несмотря ни на что, очень любил Сталина, но писал о нем меньше, чем другие, Казакевич сказал:
– А “Тараканище”?! Оно целиком посвящено Сталину.
Напрасно я говорил, что писал “Тараканище” в 1921 году, что оно отпочковалось от “Крокодила”, – он блестяще иллюстрировал свою мысль цитатами из “Тараканища”.
И тут я вспомнил, что цитировал “Тараканище” он, И. В. Сталин, – кажется, на XIV съезде. “Зашуршал где-то таракан” – так начинался его плагиат. Потом он пересказал всю мою сказку и не сослался на автора. Все “простые люди” потрясены разоблачениями Сталина как бездарного полководца, свирепого администратора, нарушившего все пункты своей же Конституции».
Иной была реакция людей, так или иначе связанных с диктатором. Они утверждали, что сказанное на XX съезде – ложь. Корней Иванович 8 марта 1956 года зафиксировал одно из таких высказываний: «Вечером пришла ко мне Тренёва-Павленко. У нее двойной ущерб. Ее отец был сталинский любимец. Сталин даже снялся вместе с ним на спектакле “Любови Яровой”, а мужа ее, автора “Клятвы”, назвал Хрущёв в своем докладе подлецом. И вот она говорит теперь, что многое в сообщении Хрущёва неверно, что Орджоникидзе никогда не стрелялся, а умер собственной смертью, что снимок “Ленин – Сталин” не фальшивка и т. д.».
Николай Корнеевич ничего не написал о Сталине. В его произведениях главные герои – простые советские люди, выигравшие тяжелейшую войну. Честность писателя раздражала тех, кто поступал иначе. Они мешали выходу его произведений в свет. Корней Иванович 5 мая 1955 года записал в дневник: «Тамара Владимировна [Иванова] утверждает, что в Союзе Писателей сплоченная группа руководителей (Симонов, Сурков и др.) всё время запугивала власть, указывая на мнимую контрреволюционность целого ряда писателей. Мне это показалось фантастикой. Но в тот же день я получил подтверждение этого преступления литературной верхушки. Пришел к Коле Э. Казакевич и без всякого побуждения с моей стороны стал говорить об этом. Казакевич утверждает, что Сурков держится главным образом тем, что при всякой возможности указывает на антисоветскую (будто бы) линию таких писателей, как Казакевич, Н. Чуковский, Гроссман, Всев. Иванов и др.».
Правдивость сказанного Т. В. Ивановой и Э. Г. Казакевичем подтверждает дневниковая запись хорошо информированного В. Я. Кирпотина:
«2 июня I960 года. Вчера в газетах извещение: умер Пастернак. От Литфонда. Дураки! Если при таких обстоятельствах пришлось давать извещение о смерти члена Литфонда, значит, весил немало.
Руководители Союза писателей Федин, Сурков, Тихонов неправильно всё сделали, дезинформировали ЦК[95]. Пастернак есть Пастернак. Пастернак – большой поэт. Он огромная личность, но личность созерцательная.
То, что он писал, не вредило советской власти. Нужно было ему предоставить возможность принять Нобелевскую премию» (о присуждении Пастернаку Нобелевской премии будет рассказано ниже).
Зависть и личная заинтересованность руководства Союза писателей взяли верх над благоразумием и в истории с А. И. Солженицыным.
Роман «Балтийское небо» был закончен автором в 1953 году. Его сразу же должен был начать печатать журнал «Знамя». Но по указанной выше причине, печатание отложили на январь 1954 года. Затем – на февраль, на март… Только в июне роман начал публиковаться, закончилось печатание в девятом номере журнала. И сразу начали поступать читательские отклики. 30 сентября 1954 года Корней Иванович сообщил старшему сыну: «Куда ни пойду всюду слышу добрые (порою восторженные!) отзывы о “Балтийском небе”».
С 15 по 26 декабря 1954 года в Москве проходит Второй Всесоюзный съезд советских писателей. В его работе принимают участие с правом решающего голоса оба Чуковских.
Могила М. Б. Чуковской. 1955
Корней Иванович выступил на съезде: «“В курсе деталей”, “по линии выработки” и “отражение момента” – такая замена человеческих слов канцелярскими [в разговорной речи] все же не вызывает во мне возмущения, ибо это дело временное, преходящее. Русский язык так силен, что ему случалось преодолевать и не такие уродства. Но меня беспокоит другое. Почему этот жаргон начал появляться в нашей литературной речи? Почему он проникает в наши книги, особенно в литературоведческие, в область критики, куда подобной канцелярщине, казалось бы, и доступа нет? Как же можно, например, поверить, что мы восхищаемся художественным стилем Некрасова, если об этом самом Некрасове мы пишем вот такие слова:
“Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы…”? Тут и вправду можно закричать “караул”».
Николая Чуковского съезд избирал в состав правления Союза писателей СССР. По окончании работы съезда он едет отдыхать в Кисловодск.
5 февраля 1955 года отец сообщает находящемуся на отдыхе сыну: «Дорогой Коля.
Сейчас я получил письмо от Игоря Ильинского. Он, между прочим, пишет: “Совсем недавно я искренне радовался успеху Вашего сына и завидовал, что Вы можете испытывать высокое чувство Могилам. Б. Чуковской. 1955
радости и гордости за своего сына”. Вот». И далее говорит: «Маме немного лучше, и, может быть, не придется класть ее в больницу, f у нее приближается к норме». Но через 11 дней Чуковский-старший посылает сыну телеграмму: «Мама умирает, приезжай скорее, хочет тебя видеть».
То, что происходило дальше, зафиксировано в дневнике Корнея Ивановича: «19 февраля. Приехали Коля и Марина. Лежит, дремлет, тяжело дышит. 21 февраля. Лида вошла и сказала: “скончалась”… Люша зачитывает меня “Деньгами” Золя, а я мечусь в постели и говорю себе снова и снова, что я ее палач, которого все считали ее жертвой. Ухожу к ней на террасу и веду с ней надрывный разговор. Она лежит с подвязанной челюстью в гробу – суровая, спокойная, непрощающая, пронзительно милая, как в юности».
В 1955 году «Балтийское небо» вышло отдельным изданием – сразу в двух столичных издательствах: «Советский писатель» и Воениздат (потом будет множество переизданий). Теперь роман можно было прочитать не только в областных и районных центрах, но и в тех местах, которые принято называть «медвежьими углами». Вскоре из одного из них, городка Сен-гилей, что в Ульяновской области, к Корнею Ивановичу пришло письмо – от давней знакомой, они вместе работали во «Всемирной литературе», Веры Александровны Сутугиной-Кюнер. Бывший секретарь горьковского издательства написала: «Передайте Коле, что его книга пользуется очень большим успехом. В магазине она была сразу раскуплена, и из моих опросов библиотек – оказалось, что на нее очередь, и она не лежит ни одного дня».
Появились отзывы и в печати. Одними из первых (еще на журнальный вариант) откликнулись летчики – Герои Советского Союза Г. Сивков и Е. Рябова: «Среди только что вышедших книг большое впечатление производит роман Н. Чуковского “Балтийское небо”. Это близкий, хорошо знакомый нам мир героев и образов. А требования к тому, что знаешь по собственному опыту, особенно велики. “Балтийское небо” написан правдиво и увлекательно. Это один из первых удачных романов о летчиках, об их большой жизни, о трудностях этой замечательной профессии»[96]. Критик А. Иванский отмечал: «Язык романа привлекает своей свежестью, образностью. Построением фразы, несколькими штрихами писатель умеет передать и напряженную динамику воздушного боя, и глубокое раздумье, и романтику героического подвига»[97]. Другой рецензент, В. Вильчинский, писал: «Хорошее знание жизни, точность и выразительность описываемых деталей – характерная особенность “Балтийского неба”»[98]. Откликнулся на роман и Анатолий Тарасенков: «Самые трагические месяцы ленинградской блокады изобразил в этом произведении писатель… Но как мужественны и как красивы в своем мужестве эти люди!.. Суровыми, правдивыми красками рисует Николай Чуковский борьбу своих героев»[99].
Анатолий Суров и другие
В 1955 году в Союзе писателей СССР произошло два скандала. Николаю Корнеевичу как члену правления поневоле пришлось принимать участие в их разбирательстве.
Сначала выявилось неприглядное поведение драматурга Анатолия Алексеевича Сурова. 11 марта 1955 года Корней Иванович записал в дневник: «Приехал Коля. Рассказывал дело Сурова, который, пользуясь гонениями против космополитов, путем всяких запугиваний принудил двух евреев написать ему пьесы, за которые он, Суров, получил две Сталинские премии!» Сталинских премий Суров был удостоен за пьесы «Зеленая улица» (1848) и «Рассвет над Москвой» (1951). Анатолий Алексеевич к тому же любил выпить и в пьяном виде нередко распускал руки. В дневнике Чуковского есть запись о том, как Суров в марте 1954 года «дал по морде и раскроил череп своему шоферу». О другой драке, в которой участвовал драматург, рассказал в своем «Эпилоге» Вениамин Каверин:
«…Суров – не знаю, по какому поводу, – насмерть поссорился со своим единомышленником и ближайшим другом Бубенновым[100]. Да не просто поссорился, а подрался, причем, по слухам, одним из орудий схватки служила серебряная вилка. Об этом можно судить по остроумной эпиграмме Казакевича. Она начиналась:
Суровый Суров не любил евреев,
а кончалась:
Певец “березы” в жопу драматурга
С неистовством, как будто в Эренбурга,
Столовое вонзает серебро.
Но, следуя традициям привычным,
Лишь как конфликт хорошего с отличным
Их дело разбирает партбюро.
Бубеннов действительно подал заявление в партбюро, и, как ни старался А. Софронов замять эту крайне неприятную для него историю, она повлекла за собой много других, заставивших секретаря парткома, что называется “продать” своего друга. Дело в том, что космополиты, которых давно уже не только отказывались печатать и в каждом номере любой газеты предавали анафеме, вдруг осмелели, и в партком посыпались заявления, в сравнении с которыми мгновенно потеряла всякое значение жалоба Бубеннова. Выяснилось, что Суров работал с помощью “негров”, писавших для него пьесы и критические статьи, и что этими “неграми” были в иных случаях те же космополиты… Сперва историю молниеносной карьеры Сурова решено было “подать”, а потом ее благополучно замяли – опасно было вдаваться в подробности!»
Из Союза писателей Сурова все-таки исключили.
О втором не менее скандальном происшествии Корней Иванович в дневнике написал так: «11 марта. Встретил на улице Корнелия Зелинского и Перцова. Рассказывают сенсационную новость. Александрова, министра культуры, уличили в разврате, а вместе с ним и Петрова, и Кружкова, и (будто бы) Еголина. Говорят, что Петров, как директор Литинститута, поставлял Александрову девочек-студенток, и они развратничали вкупе и влюбе… Оказывается, Еголин действительно причастен к этим оргиям. Неужели его будут судить за это, а не за то, что он, паразит, “редактировал” Ушинского, Чехова, Некрасова, ничего не делая, сваливая всю работу на других и получая за свое номинальное редакторство больше, чем получили при жизни Чехов, Ушинский, Некрасов! Зильберштейн и Макашин трудятся в поте лица, а паразиты Бельчиков и Еголин ставят на их работах свои имена – и получают гонорар?!» Здесь же Чуковский охарактеризовал Александрова: «Кащдый вечер он был пьян, пробирался в номер к NN и (как говорила прислуга) выходил оттуда на заре. Но разве в этом дело. Дело в том, что он бездарен, невежествен, хамоват, туп, вульгарно-мелочен. Когда в Узком он с группой “философов” спешно сочинял учебник философии (или Курс философии), я встречался с ним часто. Он, историк философии, никогда не слыхал имени Николая Як. Грота, не знал, что Влад. Соловьев был поэтом, смешивал Федора Сологуба с Вл. Соллогубом и т. д. <…> Александров на съезде выступал тотчас же после меня. Я в своей речи говорил о бюрократизации нашего советского литературного стиля. И речь Александрова была чудесной иллюстрацией к моему тезису». О том же деле Чуковский сделал запись в дневнике через три дня: «Был у меня Леонов. Говорит, что Петров (Сергей Митрофанович) подал заявление в Союз писателей – покаянное. Заметая следы, он пишет, что у него будто бы была одна любовница, с которой он встречался на квартире у Кривошеина, не зная, что там вертеп. Что он поверг свою семью “в бездну отчаяния” и т. д. Говорят, будто они растлевали 14-летних».
Александрова с поста министра культуры сняли, как и Еголина – с поста директора Института мировой литературы. Лишили теплого места и Петрова. Кружкова уволили из аппарата ЦК КПСС. Но, что удивительно, Еголина, и Петрова оставили членами Союза писателей СССР. Из партии никого из замешанных в скандале не исключили, лишь каждому вынесли строгий выговор с предупреждением.
Вокруг «Доктора Живаго»
В 1956 году в Союзе писателей начал назревать еще один скандал, теперь уже международного масштаба. 1 сентября Корней Иванович записывает в дневник:
«Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман “Доктор Живаго” какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей. Конечно, это будет скандал: “Запрещенный большевиками роман Пастернака”. Белогвардейцам только это и нужно. Они могут вырвать из контекста отдельные куски и состряпать “контрреволюционный роман Пастернака”.
С этим романом большие пертурбации: Пастернак дал его в “Лит. Москву”. Казакевич, прочтя, сказал: “оказывается, судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение, и лучше было ее не делать”. Рукопись возвратили. Он дал ее в “Новый мир”, а заодно и написанное им предисловие к Сборнику его стихов. Кривицкий склонялся к тому, что “Предисловие” можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и “Предисловие”. – Нельзя давать трибуну Пастернаку!.
А роман, как говорит Федин, “гениальный”. Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изыскано простой и в то же время насквозь книжный – автобиография великого Пастернака».
Работать над романом Пастернак начал в конце 1945 года. Через некоторое время он стал читать написанное своим знакомым. 6 февраля 1947 года Лидия Чуковская записала в дневник:
«…Пришла с работы домой, стала собираться слушать Пастернака. В шесть позвонил Борис Леонидович, чтоб я спускалась. Голос отчаянный. Я спустилась. В машине Алпатовы и Ольга Всеволодовна.
.. Мы подъехали к дому, а потом прошли по тропе, сбиваясь в глубокий снег.
Комната. В тесноте сидят люди, которых я не вижу. Возглас: “Лида!” – это Николай Павлович Анциферов, остальных не вижу.
Читает.
Все, что изнутри, – чудо. Чудо до тех пор, пока изнутри. Забастовка дана извне, и хотя и хорошо, но тут чудо кончается. Читает горячо, как будто “жизнь висит на волоске”, но из последних сил».
Позднее, в августе 1952 года, прочитав третью часть «Доктора Живаго», Лидия Корнеевна написала автору:
«Дорогой Борис Леонидович.
Вот уже сутки я не ем, не сплю, не существую, а читаю роман.
Сначала и до конца и опять сначала и вразбивку.
Вряд ли я могу сказать о нем что-нибудь вразумительное. Главные чувства два: не хочу снова остаться без него, хочу читать и читать… Второе чувство: учишься понимать, за что уничтожают искусство. Оно и в самом деле оглушает с такой силой, что бок о бок с ним невозможно жить.
Вряд ли Вам могут быть нужны слова и оценки. Я прочла роман как письмо, адресованное мне; хочется носить его не расставаясь в сумочке, чтобы в любую минуту вынуть, убедиться, что оно существует, и прочесть самые любимые места».
Но важны были не мнения современников, которые, кстати сказать, по-разному относились к роману (например, Корнею Ивановичу «Доктор Живаго» не понравился настолько, что он не стал дочитывать роман до конца). Определяющим было мнение Пастернака о своем произведении. Во время очередного чтения «Доктора Живаго», 5 апреля 1947 года на квартире супругов Кузько, Лидии Корнеевне удалось застенографировать вступительное слово Бориса Леонидовича. Он сказал: «Сейчас самая лучшая проза, пожалуй, описательная. Очень высока описательная проза Федина, но какая-то творческая мета из прозы ушла. А мне хотелось давно – только теперь это стало удаваться, – хотелось осуществить в моей жизни какой-то рывок, найти выход вперед из этого положения. Я совершенно не знаю, что мой роман представляет собой объективно, но для меня, в рамках моей собственной жизни, это сильный рывок вперед в плане мысли. В стилистическом же плане это желание создать роман, который не был бы всего лишь описательным, который давал бы чувства, диалоги в драматическом воплощении».
Чуть позже, в мае, Чуковская фиксирует в дневнике пересказанный ей Пастернаком его разговор по поводу «Доктора Живаго» с Симоновым, главным редактором «Нового мира»:
«Б. Л.:
– Я ему говорю: “Неужели вы не понимаете, что я беспартийный неслучайно? Что же вы думаете, у меня ума не хватает, чтобы подать заявление в партию? Или рука правая отсохла? Неужели вы меня хотите заставить на пленуме это объяснять? Ну что же, я объясню, потом меня сотрут в пыль, и вы будете иметь удовольствие при этом присутствовать…”»
А вот слова, сказанные Борисом Леонидовичем непосредственно Лидии Корнеевне в январе 1956 года, когда роман был закончен: «Это главное, а может, единственное, что я сделал».
Своему младшему другу Коме Иванову 1 июля 1958 года Пастернак написал: «Искусство не доблесть, но позор и грех, почти простительные в своей прекрасной безобидности, и оно может быть восстановлено в своем достоинстве и оправдано только громадностью того, что бывает иногда куплено этим позором.
Я не говорю, что роман нечто яркое, что он талантлив, что он – удачен. Но это – переворот, это – принятие решения, это было желание начать договаривать всё до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях. Если прежде меня привлекали равностопные ямбические размеры, то роман я стал, хотя бы в намерении, писать в размере мировом».
Считая, что роман лучшее, что он написал за всю свою жизнь, и убедившись: на родине это произведение опубликовано не будет, Пастернак передает рукопись «Доктора Живаго» итальянскому издателю, коммунисту Джанджакомо Фельтринелли. Писатель не боится самых страшных последствий этого своего поступка. Он готов взойти на Голгофу, только бы возможно большее количество читателей могло познакомиться с романом. В договор с Фельтринелли Пастернак включил специальный пункт, предусматривающий перевод «Доктора Живаго» не только на итальянский, но и на другие европейские языки.
В ноябре 1957 года «Доктор Живаго» увидел свет по-итальянски. Затем роман вышел на других европейских языках. Первая русская версия появилась в Гааге в августе 1958 года. В этом же году, 23 октября, Пастернаку была присуждена Нобелевская премия по литературе с формулировкой: «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы».
Руководству СССР следовало бы поздравить писателя с заслуженной высокой оценкой, данной его творчеству Королевской академией наук в Стокгольме; в определенной мере это была оценка всей советской литературы, в высших ее проявлениях. Вместо этого в тот же день было принято постановление ЦК КПСС «О клеветническом романе Б. Пастернака», в котором говорилось: «Признать, что присуждение Нобелевской премии роману Пастернака, в котором клеветнически изображается Октябрьская социалистическая революция, советский народ, совершивший эту революцию, и строительство социализма в СССР, является враждебным по отношению к нашей стране актом».
То, что происходило в это время в семье Чуковских, зафиксировала в своем дневнике Лидия Корнеевна (под датой 27 октября 1958 года): «Звонила в Переделкино. Деду хуже. Давление не снижается. Сна нет. Не потому ли, что там побывал Коля и заразил его общим страхом, царящим в Союзе писателей? И своим собственным в придачу – за то неловкое положение, в которое попал Дед?» В этот же день Корней Иванович записывает в дневник: «История с Пастернаком стоит мне трех лет жизни. Мне так хотелось ему помочь!!![101]Я предложил ему поехать со мною к Фурцевой – и пусть он расскажет ей всё: спокойно, искренне. Пусть скажет, что он возмущен такими статейками, как те, которые печатают о нем антисоветские люди, но что он верит (а он действительно верит!!), что премия присуждена ему за всю его литературную деятельность… Дело было так. Пришла в 11 часов Клара Лозовская, моя секретарша, и, прыгая от восторга, сообщила мне, что Пастернаку присуждена премия и что, будто бы, министр Михайлов уже поздравил его. Уверенный, что советское правительство ничего не имеет против его премии, не догадываясь, что в “Докторе Живаго” есть выпады против советских порядков, – я с Лютей бросился к нему и поздравил его[102]… Забыл сказать, что едва мы с Люшей пришли к Пастернаку, он увел нас в маленькую комнатку и сообщил, что вчера (или сегодня?) был у него Федин, сказавший: “Я не поздравляю тебя. Сейчас сидит у меня Поликарпов[103], он требует, чтобы ты отказался от премии”. Я ответил: “ни в коем случае”. Мы посмеялись, мне показалось это каким-то недоразумением… Мы расстались, а я пошел к Федину. Федин был грустен и раздражен. “Сильно навредит Пастернак всем нам. Теперь-то уж начнется лютый поход против интеллигенции”. И он рассказал мне, что Поликарпов уехал взбешенный… И тут же Федин заговорил, как ему жалко Пастернака. “Ведь Поликарпов приезжал не от себя. Там ждут ответа. Его проведут сквозь строй. И что же мне делать? Я ведь не номинальный председатель, а на самом деле руководитель Союза. Я обязан выступить против него…”»
Против Пастернака на состоявшемся 27 октября 1958 года совместном заседании президиума правления Союза писателей СССР, бюро оргкомитета Союза писателей РСФСР и президиума правления Московского отделения Союза писателей выступил и Николай Чуковский. Он, в частности, сказал: «Во всей этой подлой истории есть все-таки одна хорошая сторона – он сорвал с себя забрало и открыто признал себя нашим врагом. Так поступим же с ним так, как мы поступаем с врагами».
Как рассказывал мне сын писателя Д. Н. Чуковский, Николаем Корнеевичем двигало не только желание оградить от неприятностей себя и свою семью, но прежде всего намерение исключением Пастернака из членов Союза писателей (с таким предложением Чуковский выступил как председатель секции переводчиков) оградить поэта от худшего – от выдворения из СССР.
На заседание, состоявшееся 27 октября 1958 года, Пастернак не пошел, хоть и был приглашен, но передал в президиум правления Союза писателей СССР письмо, в котором, в частности, говорилось: «Я жду для себя всего, товарищи, и вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко, чтобы вновь под давлением таких же обстоятельств меня реабилитировали, когда будет уже поздно».
Пастернак, начав свой путь на Голгофу, прошел его до конца. Из Союза писателей его исключили, советского гражданства все-таки не лишили, но за это пришлось заплатить отказом от премии. Поэт умер в Переделкине 30 мая I960 года. Хоронили Пастернака там же 2 июня. Как проходили похороны, зафиксировала в своем дневнике Лидия Чуковская:
«…Гроб от стола до ямы пронесли на руках – по шоссе и на гору, к трем соснам. Вдоль заборов во весь путь молча, мужчины без шапок, женщины в платках, стояли люди. Встречные машины вынуждены были пятиться, отступая перед гробом, утыкаться в кюветы и не смели торопить нас гудками.
Я пошла за гробом, хотя идти сегодня мне было совсем не по силам. Мучительнее всего, впрочем, было даже не идти, а перед этим стоять – час или более стоять накануне выноса на солнцепеке, уже простившись, но еще ожидая, когда вынесут гроб.
Я уже прошла через столовую, где он лежал сегодня высоко, пышно, среди лент, венков, цветов, уже откровенно торжествующий и победительный. В честь его торжества тихо и непрестанно играла музыка: сменялись Юдина и Рихтер. На стуле в столовой плакала Нина Табидзе. Стояли: Леня и Стасик. Стояла у гроба Зинаида Николаевна – я поклонилась ей, но она отвела глаза.
Каверин. Паустовский. Аким. Рита Райт. Мария Сергеевна. Володя Глоцер. Володя Корнилов. Фридочка. Хавкин. Харджиев. Копелев. Смирнова. Ливанов. Коля и Марина [Чуковские]. Калашникова. Волжина. Наташа Павленко. Ивич. Яшин. Казаков. Рысс. Рахтанов. Любимов. Вильмонт. Старший Богатырев. Нейгауз.
Старые дамы, неизвестные мне, откровенно или прикровенно седые, в перчатках и без.
Деревенские старухи.
Студенты.
Начали опускать гроб. Слышу по крикам, стукам, топотам: гроб в яму не лезет. Зычная команда:
– Раз! Два! Три!.
Опустили».
Портрет Н. К. Чуковского работы М. К. Миклашевского
Возвращаясь с похорон домой, Николай Корнеевич, возможно, повторял про себя стихи, написанные им по-русски, из только что вышедшей книжки Яноша Араня:
Ты огнем своим, свобода,
Ослепила, обожгла.
Нет, в тюрьму, в тюрьму обратно!
Нам приятней полумгла.
Да, без свободы спокойней. Свобода требует жертв. Пастернак за свою внутреннюю свободу, выраженную в романе, а еще в большей степени в стихах, заплатил, в конце концов, жизнью.
Память и совесть
Жизнью за свободу, не свою – Родины и близких, а то и незнакомых людей, платят герои произведений Николая Чуковского. Это и совсем юная ленинградка Ася из рассказа «Девочка Жизнь», и несколькими годами ее постарше героиня другого рассказа – «Цвела земляника» – Лиза Королькова. Ее, как и еще нескольких девушек, добровольно записавшихся в армию, из тылового областного центра на военный аэродром сопровождает младший лейтенант Королёв. Последнюю часть пути они вынуждены были пройти пешком (немцы разбомбили рельсы). Был май. Шли по лесу. И одна из девушек воскликнула: «Господи, сколько земляники! Всё бело кругом!» Вскоре они увидели приближающиеся немецкие танки. Лиза что-то крикнула Королёву, выскочила из ямы, в которой они залегли, и побежала в поле. Не сразу, только выпрыгнув следом, чтобы ее остановить, лейтенант понял, что она хочет сделать: привлечь внимание немецких танков и увести их за собой, подальше от своих подруг. В конце концов лейтенанту и девушке удается это сделать. Чуковский пишет:
«Описав широкую дугу в траве, танки повернули один за другим и пошли на Королёва и Лизу.
Построившись в ряд, они шли на них, двоих, – все шесть танков.
И необычайное облегчение испытал Королёв, увидев этот их поворот.
Он взглянул на Лизу. Маленькое бледное лицо ее сияло задором и торжеством».
Почти во всех рассказах и повестях Николая Чуковского 40-60-х годов так или иначе затрагивается тема Великой Отечественной войны. Даже в книге воспоминаний, в большей части относящихся к 20-30-м годам, эта тема занимает заметное место.
В 1961 году в Гослитиздате вышло 7-е издание «Балтийского неба» с послесловием критика и литературоведа Александра Дымшица. Оба, и автор романа, и автор послесловия, были участниками обороны Ленинграда.
Дымшиц написал: «В наше время история движется стремительным шагом. И события, о которых рассказал Николай Чуковский, являются теперь для многих легендарным прошлым. Многие читатели уже воспринимают его роман как исторический. Пусть так… Но по духу своему это произведение глубоко современное… Книга Чуковского – офицера Ленинградского фронта, писателя-воина – мной была воспринята как святая правда о боевой жизни защитников города Ленина. Эта книга настолько сильна своей правдой, что мне не раз казалось, будто автор пишет о лично знакомых мне людях… “Балтийское небо” – книга, насыщенная светом большой нравственной чистоты».
Критик и писатель встречались в осажденном Ленинграде. После войны они возобновили знакомство. Чуковский написал Дымшицу 2 января 1956 года:
«Дорогой Александр Львович!
Благодарю за память обо мне. Мы с Мариной Николаевной поздравляем Галину Яковлевну и Вас с Новым Годом и очень жалеем, что в ноябре, когда были в Ленинграде, мало Вас видели. А насчет новой моей повести непременно еще приеду с Вами консультироваться. – Вам этого не избежать.
Ваш Н. Ч.»[104]
Во втором письме, от 5 ноября 1961 года, сказал:
«Дорогой Александр Львович!
Обрадовался Вашей поздравительной открытке. И я Вас поздравляю[105]. Но огорчаюсь, что Вы никогда не звоните. Надо же нам повидаться, раз мы живем в одном городе. И поговорить. Да ведь и есть о чем.
Галине Яковлевне сердечный привет.
Ваш Николай Чуковский»[106].
В следующем году, 10 мая, Чуковский написал:
«Дорогой Александр Львович!
Спасибо за книгу[107].
Большинство входящих в нее статей я читал уже раньше. Из прежде написанного порадовали меня Ваши отзывы о Шефнере и Азарове. О многолетней работе этих скромных и славных людей сказано до сих пор слишком мало. Таким образом, Вы отчасти исправили несправедливость.
Конечно, с особым интересом прочитал я Ваши воспоминания. Очень содержательно, полезно и достоверно всё, что Вы написали об Алексее Толстом. Особенно интересно свидетельство об его ненависти к рапповскому узколобому догматизму. Но меня, естественно, прежде всего привлекли Ваши воспоминания о Вишневском. Я ведь хорошо знал этого человека и любил его. Я тоже недавно написал о нем довольно пространные воспоминания. Писал, увлекся, и стал писать не только о Вишневском, но и о Тарасенкове, о Тихонове, об Ольге Берггольц, о Кетлинской, о Кроне и Азарове, обо всей нашей осадной жизни.
Знаете ли Вы, что я поругался со ‘Знаменем” и ушел оттуда?
Привет Галине Яковлевне.
Ваш Николай Чуковский»[108].
Николай Корнеевич был членом редколлегии «Знамени». Более подробно о конфликте с главным редактором этого журнала В. М. Кожевниковым он рассказал в письме от 20 мая 1962 года:
«Дорогой Александр Львович!
Вчера Марина Николаевна улетела с моим отцом в Англию. Они вернуться в начале июня, и я сразу же улечу в Будапешт – до июля. А в июле мы уедем в Коктебель. Так что повидаться мы с Вами могли бы только теперь, в конце мая. Позвоните мне – Г1 -15-95.
Я ушел из “Знамени”, потому что стало мне с Кожевниковым невмоготу. Он человек не без достоинств, но характер невозможный. Криклив, болтлив, нервен, то хам, то подлипала, а главное – трус, и от этого постоянный двурушник. Двурушничество откровенное, проповедуемое, как высший принцип жизни, двурушничество в отношении каждого человека. И я, при всей своей мягкости и покладистости, не выдержал. Мне это было нелегко – я ведь в “Знамени” напечатал и “Балтийское небо”, и “Последнюю командировку”, и еще две повести[109]. Но журнал упал, там всё случайно и всё в руках случайных людей, и я, рассердясь, написал заявление об уходе.
Вот и вся эта история. А воспоминания мои о Вишневском – не столько о Вишневском, сколько об осаде. Хотелось рассказать всё, что еще не рассказано. Это – глава из моей большой книги воспоминаний, которую я пишу много лет и пока никому не давал.
Книгу эту пишу между делом, а в основном занят прозой. Вот и сейчас кончаю небольшую повесть[110].
Вот и всё о себе. А о Вашей жизни я, в сущности, ничего не знаю. Забавно, что мы живем в одном городе, а общаемся только с помощью почты.
Привет Галине Яковлевне.
Ваш Николай Чуковский»[111].
Причиной ухода Николая Чуковского из редколлегии журнала «Знамя» стал неблаговидный поступок главного редактора Вадима Кожевникова. Он не только отказался печатать роман Василия Гроссмана о Сталинградской битве «Жизнь и судьба», но и передал его рукопись в ЦК КПСС. Оттуда был отдан приказ КГБ арестовать все находящиеся в редакции «Знамени» и у автора материалы, относящиеся к роману, включая черновики и копировальную бумагу, с помощью которой перепечатывался роман.
Переписка с Дымшицем продолжалась. 5 июня 1965 года Николай Корнеевич написал своему фронтовому товарищу:
«Дорогой Александр Львович!
Спасибо Вам за милое доброе письмо. Я глубоко тронут им, потому что мне тоже очень дороги наши былые встречи – в Лесном, в Берлине. Сейчас, на склоне, как говорится, лет, с какой-то даже жадностью перебираешь в памяти людей, которых знал и любил, и думаешь о них с особой благодарностью.
На днях вышлю Вам свою новую книжку, – в нее вошли все мои повести и рассказы, написанные за последние пять лет, в том числе и “Цвела земляника”. А сейчас я занят своей главной книгой – по выражению Оли Берггольц, – пишу правдивые повести о людях, которых знал, и о событиях, которые пережили все мои сверстники. Как ни странно, получается настоящий роман, хотя в нем нет ни слова вымысла и все названы своими именами. Там и Вишневский, и Шварц, и Маяковский, и Вова Познер, и Мандельштам, и Стенич, и Козаков, и Ходасевич, и Белый, и Блок, и Волошин, и 1919 год, и 1942, и 1945. Конечно, попадут туда и наши с Вами встречи. Напечатать всё это будет мудрено, хотя нет никаких объективных причин, чтобы не печатать.
Ну, я заболтался.
Крепко жму Вашу руку.
Сердечный привет Галине Яковлевне.
Ваш неизменно Николай Чуковский»\
Одним из тех людей, которых Николай Чуковский знал и любил, был критик Лев Ильич Левин. Они познакомились в 30-е годы. Во время войны переписывались. Продолжали общаться в послевоенные годы. Как-то в Москву из Ленинграда приехала писательница Вера Федоровна Панова (Николай Корнеевич с ней дружил, переписывался). Левин пишет Чуковскому записку:
«Коля!
Вера Федоровна и я собираемся пойти сегодня куда-нибудь пообедать. М. б., Вы составите нам компанию?
Левин».[112]
Но Николай Корнеевич с сожалением ответил:
«Увы! Жена ждет меня к 3 часам, а в 5 у меня новое заседание. Вот я какой идиот.
Спасибо!» [113]
Когда-то Николай Корнеевич сказал Льву Успенскому: «Где начальство, там начинается суета, а где суета, там нет работы». Теперь он сам стал литературным начальством, это мешало и работать, и встречаться с друзьями.
И всё же писатель продолжал упорно трудиться над воспоминаниями – книгой, которую Ольга Берггольц не без оснований назвала главной в его творчестве. Для нее, в частности, предназначался очерк «Встречи с Мандельштамом». Его Николаю Корнеевичу удалось напечатать – в № 8 журнала «Москва» за 1964 год. Это была первая в России публикация воспоминаний о поэте после его трагической гибели.
Мемуарная книга Николая Чуковского увидела свет только в 1989 году, да и то в усеченном виде. В ней имеются значительные купюры, отсутствует очень важный для автора очерк – о Всеволоде Вишневском, о днях ленинградской блокады[114]. Составитель книги, М. Н. Чуковская, вынуждена была пойти навстречу требованиям издательства «Советский писатель» сократить работу мужа.
В 60-е годы Николай Чуковский успешно работал не только над прозой, наведывалась к нему и Муза. В одно из ее посещений он переложил на русский язык стихотворение классика польской литературы Болеслава Лесьмяна «Убожество», в котором есть такие строки:
Да, всё по-разному, но жутко умирает!.
Тела сестры, отца, и матери, и брата.
Из памяти моей ваш облик исчезает,
Умрете вы опять, умершие когда-то.
Водя по бумаге, по давно установившейся привычке, огрызком карандаша, Николай Корнеевич видел перед собою мать, Марию Борисовну, сестру Муру, брата Бориса, воображал будущее расставание с отцом, представлял, как их дорогие образы станет затушевывать, стараясь стереть, безжалостное время.
Н. К. Чуковский. 1960-е
Но в жизни произошло иначе. 5 ноября 1965 года Корней Иванович записал в дневник:
«Пришла Клара. С нею Митя и Люша. Я дико обрадовался. Кларочка обняла меня сзади и вдруг, покуда я болтал чепуху, сказала: “Вчера днем умер Николай Корнеевич”.
Мне эти слова показались невероятными, словно на чужом языке. Оказывается, Коля, который был у меня три дня назад, вполне уравновешенный, спокойный, прошелся со мною над озером, – вчера после обеда уснул и не проснулся. Тихо умер, без страданий. Марина – в трансе – вошла, увидела мертвого Колю, и пошла на кухню домывать посуду».
Известие о смерти писателя через какое-то время дошло до Франции. Владимир Познер, один из «Серапионовых братьев», 9 января 1966 года написал «старшему брату», Виктору Шкловскому, из Парижа: «Как глупо, что Коли Чуковского больше нет. Я не верю».
Писателя не стало, но продолжали жить его произведения. Дмитрий Шостакович 2 декабря 1966 года поделился недавней радостью со своим другом Исааком Гликманом: «В журнале “Юность” № 11 печатается начало повести Николая Чуковского “Ранняя рань”. Мне понравилось. В № 12 будет окончание, которое мне еще не известно. Начало очень симпатичное и грустное. Если тебе попадется “Юность” № 11, почитай эту повесть».
Жизнь Николая Чуковского, человека, закончилась, но продолжается жизнь писателя Николая Чуковского.