(пер. под ред. А. Франковского).
Если Пристли и читал Свифта, его было не запугать, и его герметически закупоренные колпаки, к его полному удовольствию, показали, что рост зеленых листьев (несомненно, не только мятных, но и огуречных) обеспечен обменом обычного и выжженного воздуха, которые тогда еще не получили названия кислорода и углекислого газа. Кроме того, Пристли совершенно верно понял, как соотносятся животная и растительная жизнь, и установил фундаментальный принцип экологии. Бенджамин Франклин, который во время визита из Америки видел некоторые пышно разросшиеся растения в лаборатории Пристли, продумал его выводы на шаг дальше, с практической точки зрения – и оказался весьма прозорлив: «Надеюсь, благодаря этому удастся несколько обуздать уничтожение деревьев, растущих близ домов, – писал он Пристли, – которое сопровождает наши последние достижения в садоводстве, основанное на мнении, что это нездорово»[94]. Президент Королевского общества увидел более глубокие следствия из этого вывода для идеи глобального равноправия. «Здесь благоуханная роза действует сообща со смертоносной белладонной, – писал сэр Джон Прингл в 1774 году, – и ни трава, ни леса, буйно разросшиеся в самых отдаленных и безлюдных краях, не бесполезны для нас, как и мы для них, если учесть, с каким постоянством ветра переносят к ним наш истощенный воздух – отчего они получают питание, а мы облегчение».
Эти слова процитировал в отчете о своих опытах Ян Ингенхауз в 1779 году, когда ему удалось доказать, что кислород (к тому времени он уже получил название) растения выделяют только при солнечном свете, а через три года Жан Сенебье продемонстрировал, что выделение кислорода при свете зависит от поглощения углекислого газа. Так были выявлены основные принципы фотосинтеза – процесса, на котором держится вся жизнь на Земле (см. рис. 22 на цветной вклейке).
С тех пор основной процесс фотосинтеза – преобразование солнечного света в растительную ткань посредством поглощения углекислого газа из атмосферы – вдохновлял поэтов и писателей, эта идея передавалась из поколения в поколение примерно как молекулы жизни. В 1784 году Эразм Дарвин, старавшийся следить за всеми достижениями науки, воспел это открытие в своем эпическом гимне растительному царству “Economy of Vegetation” («Экономия растительности»). В своей поэзии (однако, к счастью, не в прозе) Дарвин чувствовал себя обязанным олицетворять ботанические процессы, уподобляя их всевозможным приключениям мифологических персонажей. Если не обращать внимания на выспренний стиль и на то, что автор перепутал газ, грозный и динамичный образ Земли, полной жизни, не может не вселять бодрость:
Сильфиды, вы с улыбкой на устах
В согретых солнцем трепетных листах
И в травах, что ковром укрыли землю,
Поете звонко. Вашим песням внемлют
Свет с кислородом, чей союз сердечный,
Играючи скрепите вы навечно.
Сияющие воздуха потоки
Питают жизнь во тьме пучин глубоких,
Объемлют словно любящей рукой
Вершины скал над пеною морской,
Где нежатся на солнце птичьи стаи,
Все, что живет и дышит, наполняют,
Кровь к сердцу вновь рожденному влекут,
А иссякая, пламя создают.
Кольридж считал Эразма «Весьма занятным старикашкой с чудесными поучительными мыслями», и его собственный подход к фотосинтезу повторяет доисторический пыл этой строфы, хотя наука и строже, и метафизичнее. Следующий отрывок, который я несколько ужал, скрыт в недрах приложения к густо-богословскому трактату Кольриджа «Справочник государственного деятеля» (“The Statesman’s Manual”, 1816) и намекает на ключевое для романтиков представление, что процессы воображения отражают процессы органического роста как такового:
Мне кажется, я вижу в безмолвных предметах, на которые смотрю, не только произвольную иллюстрацию, не только простое подобие, плод моей собственной фантазии! Меня охватывает восторг, как будто я вижу своими глазами ту же силу, что заключена и в РАЗУМЕ – одно и то же чувство возникает у меня и когда я созерцаю одно какое-то дерево или цветок, и когда размышляю о растительности во всем мире как об одном из великих органов природы, обеспечивающих ее жизнь. Взгляните – с восходом солнца растение начинает источать жизнь, открыто вступает в союз со всеми стихиями, мгновенно связывает их и с самим собой, и друг с другом. В один и тот же миг оно распускает корни и расправляет листья, впитывает и испаряет, испускает прохладную влагу и тонкий аромат и выдыхает в атмосферу целительные вещества, одновременно и питающие, и настраивающие ее, – да, оно питает саму атмосферу и питается ей. Взгляните – в ответ на прикосновение света возвращает оно воздух, подобный свету, и в том же ритме осуществляет свой тайный рост, сокращаясь временами, чтобы возместить достигнутое расширение… И наконец таким образом живое растение при всей простоте и однородности своей внутренней структуры символизирует единство природы и притом отражает изменчивость своих делегируемых функций во внешнем разнообразии и многоликости растений, становится хроникой и летописью ее священнодействия и вписывает в огромный нераскрытый том Земли иероглифы ее истории.
Пройдет сорок лет, и Ширли Хибберд, автор сентиментальных сочинений о садах и ботанических вкусах, задумавшись о фотосинтезе, напишет вдохновенный пассаж, глубокий и страстный (однако же ни на йоту не отступающий от викторианских ценностей):
Атом углерода, парящий в загрязненной атмосфере древней вулканической эпохи, был поглощен листом папоротника, когда долины покрылись пышной зеленью, и там… тот самый атом нашел успокоение под землей, когда воды затопили заросшие долины. Он пролежал там тысячи лет – и еще месяц с тех пор, как его снова извлекли на свет в куске угля. Теперь он будет сожжен, чтобы согреть наше жилище… он взовьется в бурном хороводе, подобном роскошной гирлянде, высоко-высоко в голубой эфир, снова опустится на землю и попадет в объятия цветка, оживет в красоте бархатной кожицы абрикоса, попадет в тело человека… он кружится в нежных тканях мозга и, вступив в какую-то новую комбинацию, способствует мыслям, которые сейчас излагаются пером на бумаге[95].
Этот отрывок непостижимым образом предвосхищает путешествие атома углерода в великолепной книге Примо Леви «Периодическая система», написанной 120 лет спустя[96]. Там атом тоже проходит множество фотосинтетических воплощений, в том числе попадает в гроздь винограда, в кедровое дерево (из которого его выгрызает жучок-древоточец) и в траву, из которой затем получается стакан молока. Писатель выпивает молоко с этим атомом, и тот – в точности как пишет Хибберд – участвует в работе нервного синапса, который руководит движением пера по бумаге: «Это та самая клетка, которая в данную минуту, вырвавшись из спутанного клубка «да» и «нет», дает добро моей руке двигаться в нужном направлении и в определенном ритме по бумаге, заполняя ее закорючками, которые являются смысловыми знаками; она ведет мою руку и принуждает ее ставить точку. Точку в конце этой книги» (пер. Е. Дмитриевой, И. Шубиной).
Открытие процесса фотосинтеза растений – пожалуй, важнейшее открытие в истории биологии. Большинство живых существ на Земле зависят от превращения энергии Солнца в живую ткань. Как отметил этноботаник Тим Плоуман, размышляя над изысканиями в области коммуникации растений, предпринятыми в XXI веке: «Почему это должно производить на нас такое сильное впечатление? Они питаются светом – неужели этого мало?»
Сильнее или слабее будет впечатление, которое окажет на нас технологический прогресс, когда мы сможем искусственно воспроизводить фотосинтез, чтобы восстанавливать атмосферу или самим «питаться светом»?
16. Загадка растений-хищников. Венерина мухоловка
В оранжереях и лабораториях кабинетных ученых-любителей процветал дух экспериментаторства, просочившийся и в полную сплетен переписку колониальных натуралистов, которых разделяли целые континенты. Артур Доббс, губернатор Новой Каролины, был бесстрашным садоводом и натуралистом и в 1750 году первым опубликовал подробное описание роли пчел в опылении цветов. Среди его близких друзей и корреспондентов был натуралист-квакер Питер Коллинсон, владелец знаменитого сада в Пекхеме, который тогда был поселком к северо-западу от Лондона. Второго апреля 1759 года Доббс написал своему другу о новостях в своем саду и о судьбе семян, которыми они обменивались. Письмо многословное и местами пустопорожнее, но написано с пылом, передающим ощущение, что Империя завоевывает не только новые территории, но и новые области знаний. И Доббс добавляет – чуть ли не в постскриптуме – заметку о местной «мимозе», которую он обнаружил на близлежащих болотах:
Благодарю вас за кедровые шишки и зерна миндаля, которые вы мне прислали, однако поскольку я получил их, когда им было уже больше восьми месяцев, они не проросли… а поскольку я теперь живу близ моря [в Брансуике] и разбил небольшую плантацию к югу от побережья, то намерен попробовать выращивать апельсины и лимоны, поскольку здесь прекрасно растет дерево сабаль, и если отгородиться от здешних северо-западных ветров, можно поставить опыт, а еще я хочу попробовать выращивать финики… У нас есть разновидность мимозы-мухоловки, она закрывается, стоит лишь ее коснуться… Она растет на широте только 34 градусов, на 35-й ее уже нет – постараюсь сохранить и прислать ее семя[97].
Это письмо процитировано в «биографии» венериной мухоловки Чарльза Нельсона и считается первым письменным упоминанием растения, чье поразительное поведение на протяжении следующего столетия заставляло усомниться в устоявшихся идеях об особом характере растений и их месте в общем порядке вещей, а впоследствии позволило найти кандидата на роль «жизненной силы», которая, как полагали мыслители-романтики, давала жизнь растениям. Со времен античности философские идеи об упорядоченности творения строились на концепции великой цепи бытия – неколебимой, жесткой иерархии, на вершине которой восседает Господь, а в самом низу находятся неодушевленные камни. В биологической части спектра животные стояли выше растений, и считалось, что они в целом могущественнее и им свойственны качества, которых растения лишены. Растение, чувствительное к прикосновению, наделенное способностью двигаться и ловить добычу, – все эти черты считались прерогативой «высших» организмов – подрывало всю концепцию цепи, по крайней мере в глазах богословов и ученых-традиционалистов. Однако мухоловку открыли в весьма удачный момент – когда поэты и новое поколение романтически настроенных ученых начали сомневаться в правдоподобии иерархической модели и задаваться вопросом, так ли строги разграничения между животными и растениями, как предполагалось раньше. Однако споры, разгоревшиеся вокруг мухоловки, имели и эпистемологические последствия. Они подвергли суровому испытанию применимость биологической аналогии – излюбленного метода «объяснения» XVIII века