Его план дальнейшего расследования меня несколько разочаровал, и я не удержался:
— Но что нам это даст? Как мы выясним, чем занимался Лоренс в сорок втором году?
— Может, и ничего, Майкл. Но что бы там ни было, возможно, подлинная загадка — вовсе не в этом.
— Так что именно вы предполагаете?
Финдлей выбрался из кресла и подсел ко мне на оттоманку.
— Я предполагаю, — сказал он, кладя свою старческую клешню мне на ляжку, — что подлинная загадка — вы сами. И в ее решении я намерен добраться до самого дна.
Кеннет:
— Мисс, вы, случайно, не знаете, где моя спальня?
Ширли грустно покачала головой:
— Боюсь, что нет.
Кеннет:
— О, — и умолк. — Простите. Я пойду.
Я размышлял над тем, как меня назвал Финдлей: „Один актер, которому на сцене с партнерами настолько не по себе, что поневоле задумаешься, не забрел ли он сюда из совершенно другой пьесы“. Описание, как ни странно, очень точное — именно так я раньше и рассматривал себя по отношению к семейству Уиншоу. Например, в этот вечер…
Ширли поколебалась — в ней собиралась решимость:
— Нет. Постойте. — Она сделала повелительный жест. — Отвернитесь на минутку.
Кеннет отвернулся и уперся взглядом в зеркало, где увидел собственное отражение, а у себя за спиной — Ширли. Она стояла спиной к нему и через голову стаскивала комбинацию.
…ушел от Финдлея, сел на 19-й автобус с ощущением привычного уныния, что затапливало меня, пока ехал в Юго-Восточный Лондон; добрался до дому. Вся эта обыденность, слишком знакомая обстановка превратили его рассказ и прораставшие из него безумные готические кошмары в какую-то абсурдную фантазию…
Кеннет:
— Э… секундочку, мисс.
Он торопливо опустил зеркало — оно было подвешено на шарнирах.
Ширли повернулась:
— А вы милый. — Комбинацию она с себя уже стянула и теперь начала расстегивать бюстгальтер.
… Неужели у этих нелепых людишек те же тревоги, что у меня? Неужели у них — те чувства, которые я способен понимать и разделять? Ведь недостаточно просто сказать, что они из других кругов. Все гораздо чрезмернее, предельнее: они вообще принадлежат другому жанру существования. Тому, что по-настоящему приводит меня в ужас…
Ширли спряталась за головой Кеннета.
Кеннет:
— Ну, э… симпатичное лицо — это еще, знаете ли, не все.
По-прежнему удерживая зеркало, он старался не смотреть в него, но время от времени совладать с собой не мог. От каждого взгляда лицо его слегка кривилось физической болью. Ширли надела ночную сорочку.
… а за несколько последних лет едва не вынудил меня утратить, как я теперь понимал, все ощущение того, как нужно жить. Фактически чуть не убил меня — или, по крайней мере, усыпил: вызвал такой паралич, от которого я, быть может, никогда бы не оправился, не постучи в дверь Фиона и не сними воспроизведение со стоп-кадра…
Кеннет:
— Не все то золото, что блестит.
Ширли вынырнула из-за его головы, тело уже закутано в короткий халатик.
— Теперь можете повернуться.
Он обернулся и посмотрел на нее. Казалось, он доволен.
— Ничего себе. Весьма вызывающе.
Я выключил телевизор. Кеннет и Ширли сжались в светлую точку, а я пошел на кухню налить себе еще выпить.
Всякий раз заходя в кухню и видя свое отражение в оконном стекле, я вспоминал о том вечере, когда впервые ко мне зашла Фиона и попросила поставить имя на ее подписном листе, а потом снова и снова повторяла свою историю, чтобы я все понял.
И вот — снова это отражение. Но если заглянуть за него — что там? Не очень много. Хоть я и сновидец, до Орфея Кокто мне далеко — это он мог проходить сквозь жидкие зеркала в невообразимые миры. Нет, я больше похож на Кеннета Коннора — и навсегда останусь похожим на него. Вечно буду удерживать себя, чтобы не глянуть в зеркало на роскошную и ужасающую реальность, что обнажается всего в нескольких дюймах у меня за спиной.
Вот только прошлым вечером я увидел новое отражение: мимолетно, поскольку пришлось закрыть глаза пред его красотой, однако было оно столь отчетливым, столь реальным, что даже сейчас я пытаюсь распознать его следы, не до конца веря, что у оконного стекла не может быть памяти.
…Les miroirs feraient bien de refrechir davantage. Trois fois…[70]
Фиона зашла с небольшим саженцем фуксии, который хотела прибавить к джунглям, уже заполонившим все свободные поверхности у меня в квартире. В старом джемпере и джинсах; выпить или поболтать не осталась — ей хотелось поскорее лечь, хотя на часах было всего восемь. Очевидно, на работе у нее выдался трудный день, к тому же снова поднялась температура. Несмотря на это, казалось, Фиона ищет предлог, чтобы не уходить: проверила все до единого растения, хотя я чувствовал, что мысли у нее заняты совсем не этим. Казалось, она хочет что-то сказать — что-то очень важное. А потом мы вышли в кухню, где горел яркий свет, и я снова спросил, точно ли она не хочет пива, джина с тоником, водки с апельсиновым соком или чего-нибудь еще. Тут она прислонилась к холодильнику и спросила, не могу ли я оказать ей услугу.
Я ответил, что да, конечно, разумеется.
Фиона сказала:
— Вы не могли бы пощупать мне горло?
— Вам… горло? — переспросил я.
Она закинула голову, посмотрела на потолок и сказала:
— Только потрогайте. Потрогайте и скажите, что думаете.
Если это начало, подумал я, если так все должно начаться заново, то я ожидал другого. Совсем другого. Ощущение, что я владею ситуацией, испарилось: мне показалось, что я пикирую к земле. Точно сомнамбула, я приблизился к Фионе и, растопырив пальцы, самыми котиками коснулся бледной кожи. Я медленно провел рукой вверх, чувствуя пушок и тончайшие волоски, покрывавшие мягкие изгибы шеи. Фиона стояла недвижно и спокойно.
— Вот так? — спросил я.
— Еще раз. Левее.
Теперь я наткнулся на него сразу же — небольшое препятствие, плотный комок размером с маслину где-то глубоко под кожей. Я погладил его, потом нежно сжал большим и указательным пальцами.
— Больно?
— Нет.
— Что это?
— Не знаю.
— Что говорит врач?
— Ничего. Он не проявил особого интереса.
Я убрал руку и сделал шаг назад, пытаясь различить в ее сине-зеленых глазах какую-нибудь подсказку. Фиона смотрела на меня без выражения.
— У вас это было всегда?
— Нет. Я заметила несколько недель назад.
— Растет?
— Трудно сказать.
— Нужно к врачу.
— Он считает, что это неважно.
Мне больше нечего было сказать; я просто стоял перед нею, будто врос в пол. Фиона еще с минуту рассматривала меня, потом, замкнувшись окончательно, обхватила себя руками за плечи.
— Я действительно очень устала, — сказала она. — Надо идти.
— Ладно.
Но прежде я еще раз положил руку ей на шею, и мы обнялись — сначала неуклюже, но это не имело значения, мы держались, а в конце уже просто цеплялись друг за друга: я льнул к ее молчанию и, стараясь не смотреть на наше отражение в оконном стекле, представлял себе этот клубок, сотканный из нитей ее бессловесных страхов и моей голодной тяги к ней, — который поможет нам выдержать все, какой бы ужас ни швырнуло нам будущее.
Дороти
Обнимать кого-нибудь и чтобы тебя обнимали в ответ — вот что самое главное. Жена никогда не обнимала Джорджа Бранвина, а последняя любовница у него была много лет назад. Тем не менее объятиями — долгими, восторженными, нежными — он наслаждался часто. И чаще всего — украдкой, где-нибудь в темных углах фермы, которую ему когда-то нравилось называть своею. Последним добровольным объектом его домогательств служил мясной теленок по кличке Герберт.
Однако, вопреки местным сплетням, Джордж никогда не вступал в половую связь с животными.
Хотя сам он, вероятно, никогда над этим не задумывался, одним из самых прочных его убеждений было такое: жизнью, лишенной физической близости, едва ли стоит жить. У его мамы очень здорово это получалось — трогать, ласкать, обнимать и нежничать, ерошить волосы, хлопать по попке и подбрасывать на коленях. Даже отец время от времени не чурался крепкого рукопожатия или мужских объятий. Джордж вырос в твердой уверенности, что подобные восхитительные столкновения, подобные выплески неспровоцированных вольных чувств и составляют самую суть нежных отношений. Более того, весь ритм жизни на отцовской ферме в большой степени диктовался циклами воспроизводства, и Джордж оказался, наверное, более других к ним восприимчив, ибо с ранних лет у него развились здоровые сексуальные желания. И с такими желаниями он едва ли мог найти себе менее подходящую спутницу жизни (не то чтобы ему предоставили выбор), чем Дороти Уиншоу, на которой он и женился весной 1962 года.
Медовый месяц они провели в отеле Озерного края с видом на Дервент-Уотер; в том же самом отеле однажды липким июньским вечером двадцать лет спустя Джордж оказался опять. Напивался он в одиночестве. Хоть и затуманенный алкоголем, разум его все равно рисовал неприятно отчетливые картины их первой брачной ночи. Нет, Дороти не отталкивала его, но ее непробиваемая пассивность оказалась лучшим способом сопротивления; кроме того, помимо чистого презрения, Джордж различал в ней скуку и насмешку. Что бы супруг ни предлагал в виде предварительных ласк, его ищущие пальцы натыкались лишь на сухость. Продолжать при таких обстоятельствах было бы равнозначно изнасилованию (на которое у него не было физических возможностей, не говоря обо всем остальном). В последующие недели Джордж предпринял еще три-четыре попытки, после чего тема — как и надежды Джорджа — больше никогда не поднималась. Оглядываясь теперь на минувшие дни сквозь алкогольный туман, он понимал, насколько смехотворно и абсурдно было надеяться на консумацию такого брака. У них с Дороти — полная физическая несовместимость. Их сексуальный союз невозможен так же, как невозможна случка искалеченных индюков, которых супруга его разводила посредством искусственного осеменения: их мясные грудки столь раздуты годами химических инъекций и селекционного отбора, что половые органы никогда уже не смогут соприкоснуться друг с другом.