— Я, как собака: все понимаю, а сказать не могу.
Однажды Никанор, необычно взволнованный, не постучав, тяжело ввалился к Лукашке, поставил на пол желтенький чемодан, сколоченный из фанеры. Высокий лоб его был усеян мелким бисером пота.
— Ну, товарищи, революция! Дали царю по мономаховой шапке, амба самодержавию! — едва переведя дух, выговорил он и тут же замахал руками, закричал: — Наш Змиев назначен товарищем министра внутренних дел, вошел в буржуазное правительство. Эсер Керенский всплыл на поверхность и уже вопит: война до победного конца, до последнего человека на фронте и в тылу!
Тут только Дашка заметила, что Никанор тщательно и тепло одет.
— Куда это ты собрался? — тревожно спросила она.
— Еду в Питер, будем делать новую революцию, пролетарскую, отбирать у буржуев власть, банки, фабрики. Большевики получили большинство в Московском и Петроградском Советах рабочих и крестьянских депутатов. Теперь таиться мне нечего: токарь я, металлист, с каторги сбежал. Прятался тут у вас, на поганом заводе.
— В час добрый! — задумчиво сказала Дашка. Рука ее потянулась ко лбу, она перекрестилась, зарумянилась и, не в силах удержать слез, громко высморкалась. Потом, как бы сразу решившись, попросила: — Возьми и меня с собой!
Рябое лицо Никанора просветлело. Сильное душевное движение отразилось в его глазах. Он что-то хотел сказать, но махнул рукой. Потом сказал торопливо:
— Живи пока в Чарусе, Даша… Кончилась твоя бесприютная доля, новые времена идут.
Свои книжки и вещи Никанор отдал Кузинче, ушел на вокзал и исчез, как камень в реке.
Лука побежал к Абраму Полонскому, квартировавшему на Петинке — рабочей окраине, где жили рабочие Паровозного завода.
Полонский едва не задушил его в своих объятиях.
— Революция! Понимаешь ли ты, что это такое? Айда с нами! Мы идем на Холодную гору освобождать арестованных.
Возле проходной будки завода собралась большая толпа металлистов. На заводских воротах Лука прочел объявление.
«В дополнение к объявлению моему от 22 сего февраля сообщаю, что, ввиду закрытия завода, подлежат увольнению рабочие всех мастерских, за исключением смотрительского и сторожевого цеха и центральной электрической станции.
Полонский развернул красное знамя, и рабочие, сразу признав в нем вожака, пошли за ним через весь город. Шли не по тротуарам, а по мостовой, никому не уступая дороги. Рядом с Полонским, потирая мерзнущие руки, шагал Лукашка. Красное знамя полыхало над ним, как сказочная жар-птица. На Садово-Куликовской улице он увидел, как на крыше губернаторского дома два плотника под улюлюканье толпы топорами рубили двуглавого деревянного орла, и от царственной птицы, выкрашенной золотой краской, во все стороны, будто перья, летели щепки.
У трамвайного депо на Петинке к паровозникам присоединилась большая группа трамвайщиков.
Чем ближе рабочие подходили к тюрьме, тем шли быстрее. В тюрьме Полонский снял караул, отправил солдат по домам, отобрал у надзирателя побелевшие из-за частого употребления ключи от камер.
Вместе с толпой Лука прошел в массивные железные ворота. Рядом с ним ковылял икающий от страха надзиратель.
— Лифшиц здесь? — властно спросил Полонский.
— Никак нет, — отрапортовал надзиратель. — Больше месяца, как по этапу угнали.
— Дяденька, а Иванова где держите? — поймав надзирателя за рукав, спросил Лука.
— Иванов здесь много. Почитай, все Иваны, — не разобрав вопроса, ответил надзиратель.
Из камер выпускали худых, небритых людей. Незнакомые люди бросались на шею своим освободителям, обнимали и целовали друг друга.
Лука обошел всех арестантов, выпущенных из камер, но отца среди них не было. Кто-то из освобожденных повел Полонского на задворки тюрьмы, и Лука, увязавшийся за ними, увидал там у высокой каменной стены виселицу, похожую на детские качели.
На другой день зазвонили колокола всех церквей, и по городу, как на вербное воскресенье, толпами повалил народ. Взвились красные флаги. Из узеньких переулков и душных тупиков люди вышли на широкую, прямую дорогу жизни и уже делали на ней первые шаги, словно заново учились ходить. История перевернула новую страницу. С утилизационного завода, кроме Дашки, Луки, Кузинчи и Яши Аносова, никто не пошел на улицу. Революция им казалась праздной затеей. Только Алешка Контуженный оживился и, скаля зубы, поглядывал, послушивая, напряженно чего-то ждал.
Среди восторженной толпы появилось бородатое купечество с алыми бантами на шубах добротного сукна. Купцы, предводительствуемые Сениным, держались в стороне плотной группой, шли медленно, походкой хозяев, значительно говорили о Кирилле Георгиевиче Змиеве и похвалялись тем, что он заседает сейчас с Временным правительством в Таврическом дворце. В церквах непрерывно служили молебны. Могучие хоры певчих пели молитву, в которой Священный синод слово «царь» заменил словом «народ».
Чаруса заколобродила. Всюду шли бесконечные, бесплодные споры, в которых ничего невозможно было понять.
В городе начались грабежи. Какие-то головорезы врывались в квартиры, грабили прохожих на улице. Алешка Контуженный ушел с завода; передавали, что он тоже занялся грабежами. И еще стало известно, что Алешка состоял в банде Пятисотского, который теперь поспешил объявить себя анархистом. Микола Федорец украсил свою грудь черным бантом и на митинге, созванном Пятисотским на городском дворе, читал собственные стихи, ратуя в них за самостийную Украину.
В городе сразу поднялись цены. В вихре событий крутились новые квадратные деньги, без подписей и номеров, достоинством в двадцать и сорок рублей. На толстых тумбах рядом с пестрыми, красочными, театральными афишами, отпечатанными в типографии Молдаванского, были расклеены приказы Керенского о мобилизации новых возрастов.
В ноябре Лукашка получил из Петрограда тоненький конверт без марки, узнал почерк отца, застыл от счастья. Опомнившись, он, не распечатывая письма, побежал к Дашке.
Отец скупыми фразами писал о том, что февральская революция освободила его из ссылки, сообщал о новом, теперь уже пролетарском революционном перевороте, о стихийной демобилизации армии на фронте, о том, что видел Ленина и даже разговаривал с ним, передавал поклон от Никанора, которого встретил в Кронштадте, советовал уехать в деревню к матери, а если мать откажется от него, на время поселиться у сапожника Отченашенко. «Сапожник мой друг и твой крестный», — писал отец.
В конце письма, после загадочных букв P и S, передавал привет тете Даше.
Дашка схватила письмо, прижала его к груди.
В городе на круглых афишных тумбах появилось набранное крупными буквами обращение большевиков «К гражданам России», в котором сообщалось, что буржуазное Временное правительство низложено и государственная власть перешла в руки Советов. Рядом с обращением был наклеен «Декрет о земле», подписанный Лениным. У этих сообщений с утра до вечера толпился взбудораженный народ.
Ежедневно на стенах домов появлялись грозные приказы местного Совета за подписью председателя Арона Лифшица, недавно вернувшегося из столицы.
Политические споры не только не утихали, но разгорались еще больше. Горячее всех спорил Иван Данилович Аксенов. Хватая Степана за лацканы пиджака, заглядывая в его увядшие сиреневые глаза, кричал:
— Да поймите вы, что «Комитет спасения родины и революции» с вашими эсерами поднял в Петрограде мятеж юнкеров, но пролетарии раздавили мятежников, как клубок гусениц! У Пулковских высот взят в плен генерал Краснов и отпущен под честное слово, что прекратит борьбу против советской власти… Главнокомандующий войсками генерал Духонин отказался повиноваться Советам и убит солдатами… Никому не свергнуть советской власти!
Эти утверждения ветеринара больно ранили сердце Степана. Ходил он грустный, с опущенными руками и упавшим сердцем. Лестница, по которой он успел подняться на несколько ступенек, обломилась у основания. Утилизационный завод стоял. Короткая труба его перестала чадить, отравлять воздух. Сторож Шульга, как во время праздника, запер все служебные помещения и повесил ключи под стекло, на деревянную доску в своей каморке. Дочь его Галька надела новое платье и целыми днями пропадала в городе.
Трещал мороз, лихо посвистывала метель. Жители утилизационного завода притаились, ждали и боялись бури, которая, разгуливаясь, уже мела по всей России.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В январе 1918 года, как и советовал в письме отец, Лукашка собрался ехать в село, к матери, которую не видел сызмальства. Прослышав об его отъезде, Степан, переставший в последнее время шутить, сказал грубо:
— Дождался-таки, что отец послал тебя к матери!
— Увидимся ли? — сквозь слезы, тоскливо спросила Дарья. Она пришла на вокзал проводить мальчика и едва поспевала за ним в густом тумане махорочного дыма.
— Обязательно увидимся, — пообещал ей Лука, радуясь тому, что прежняя трудная жизнь кончилась и начиналась новая.
Он был рад тому, что покидал утилизационный завод, и был уверен, что никогда не вернется назад. Отец был прав, как-то сравнив мрачную царскую Россию с этим каторжным, проклятым заводом.
Лежа на верхней, багажной полке в темном вагоне, положив голову на чей-то мешок, Лука думал о матери, силясь представить ее себе. Перед глазами вставала высокая женщина с темными глазами, с красивыми, полураскрытыми в улыбке губами.
— Мама! Мамочка! — звал он ее шепотом.
Ему казалось, что мать подходила, клала ему на голову ласковую руку. Он жадно тянулся к ней и вдруг обнаруживал, что перед ним стоит Дарья. Мальчик дергался на багажной полке всем телом и приходил в себя.
Он совершенно не знал, какая у него мать. Закрывая глаза, старался представить ее себе со слов отца. Но все, что знал о ней, не создавало ее облика. Из коротких отцовых рассказов возникала обидная до слез картина.