Какой простор! Книга первая: Золотой шлях — страница 54 из 98

— Не люблю вечеров, утро завсегда лучше, — промолвил Лукашка, чтобы отвлечь отца от горького раздумья.

— Надо будет цветы посадить на могиле. Пусть знает мать, что мы помним ее и любим.

— Да ведь неживая она. Как же знать-то будет?

— Понимаешь, Лука, в бога я не верю, давно не верю. Не было его и нет. А все-таки скажу тебе: самое прекрасное, что создал на земле человек, — это веру в свое бессмертие. С верой и жить и умирать легче. Помнишь, когда хоронили мать, из гроба вылетел шмель? И показалось мне, что это душа ее улетела. И знаю, что чепуха, дедовы пережитки, а помнилось… Видно, с детства осталось, в детстве я часто в церковь ходил, пение слушал, иконам кланялся…

— Чудак ты, папа. — Лукашка потянул механика за руку: — Пойдем отсюда. Живым, говорят, не место среди мертвых.

— Ну, ну, не сердись, это я так, пошутил… Бог, загробная жизнь, душа — все это выдумки… А мать жалко, ужасно жалко.

Они вернулись домой, легли спать.

На рассвете осторожно, чтобы не разбудить сына, Иванов встал, вырыл в саду опаленную зимними морозами яблоньку с оттаявшей, уже посветлевшей корой и посадил ее у могилы жены. Долго, бездумно сидел против яблоньки, умиленный теплом и красотой рождающегося дня.

Мир стоил того, чтобы жить в нем, а для этого надо было бороться, защищать свободу людей в этом несправедливом мире, который взялись переделывать большевики.

Иванов поднялся и пошел навстречу выплывшему солнцу.

В сельсовете уже собрались и ждали его. Столько накопилось у крестьян безотложных дел! На рассвете видели, как механик шел на кладбище с деревцом на плече, но никто не пошел за ним, оберегая его уединение, боясь вспугнуть его тоску.

Время засевать влажную от снежного половодья землю, а кулаки и сами не выезжали в поле и сеялки, бункера и скотину держали в сараях, под замками.

Собрали сельский сход, на который пришло все село, как на первый весенний праздник.

Выступая, Иванов только плечами передернул.

— Да чего же вы ждете? Забирайте у кулаков инвентарь и выезжайте в степь. Земля ждать не станет, выпьет из нее солнце влагу, и тогда, считай, пропадут семена. Сей овес в грязь — будешь князь. Да что я вам толкую, когда вы это лучше меня знаете!

Старый Отченашенко крикнул из задних рядов, словно ударил:

— Ты у нас кулаков не трогай! Кулаки у нас — сила, на своих харчах махновскую банду содержат; а чтобы беднякам зерна на посев занять, так на то бог даст.

Краска гнева бросилась в лицо Иванова, тронутое апрельским загаром, ноздри его квадратного носа раздулись, глаза сузились. Он оглядел разношерстную толпу, в которой узнал знакомых кулаков, и, подчеркивая каждое слово, проговорил:

— А ну, хотел бы я посмотреть — кто завтра откажет обществу в плугах, сеялках и волах? Советской власти хлеб нужен.

Федорец, у которого два сына — Илько и Микола — служили в махновской банде, подступил ближе, багровея, закашлял.

— Ты нас на глотку не бери, тонка у тебя глотка. А сеять для городских комиссаров не будем… Нет такого закона, чтобы силком заставлять сеять. Согнуть можно молодую ветку, а не старый дуб.

Сквозь поднявшийся шум слышал Иванов, как Грицько Бондаренко, дергая его за рукав пиджака, гудел над самым ухом:

— Сашко, у него и немцы хлеба не брали.

Слышались голоса:

— Межа не стена, а перелезть нельзя.

— У него среди зимы льду не выпросишь.

— Не мешало бы занять у него пудов триста пшеницы на незаможницкую громаду, а то все равно согреется, пропадет или на самогон переведут.

— И заберем, просить не будем, — как о решенном деле сказал Иванов. — Поле словами не засевают.

— С одного вола двух шкур не дерут, — пробормотал Федорец и, шатаясь, будто пьяный, побрел к коням — ехать к себе, на хутор.

Зеленоватая податливая земля мягко пружинила под стоптанными широкими каблуками сапог. Чуяли крестьяне, топча перед сельсоветом майданную землю, что она ждет, настойчиво просит зерен.

Механик объявил о том, что змиевские земли снова возвращаются крестьянам.

— Спасибо за подарок советской власти, — сказал Отченашенко, осенил себя крестным знамением, поясно поклонился, встал на колени и поцеловал землю.

Все сняли шапки.

— Поляжем в эту землю, но никому ее больше не отдадим! — крикнул Грицько Бондаренко, повернулся и пошел домой, припадая на раненую ногу.

— Жизнью своей отблагодарим советскую власть!

— Кормильцы вы наши! Дай я тебя обниму!

К механику лезли бородатые знакомые и незнакомые люди, он обнимал их и целовался с ними.

— Эх, кабы покойнички наши дознались, до какого рая мы дожили! Встали бы, наверно, из могил — да сразу за чапиги, плуги и в поле.

Иванов долго смотрел вслед Бондаренко, вспоминая, как Микола Федорец спустил на него кобеля.

«У него с куркулями старые счеты. Он мог стать головой коммуны, недаром работал на Паровозном заводе».

— Скажи, пожалуйста, Грицько Бондаренко служил у Махно? — спросил механик у Отченашенко.

— Что ты! Махновцы сына его убили за то, что писал в газету, кулаков хаял.

— Хочу я в Куприевом коммуну организовать. Вот бы голова был подходящий.

— Кращего не найти, — согласился сапожник. — Убийбатько — тот был потверже, но, говорят, убили его немцы.

День цвел нестерпимо ярко, жгло солнце, свежая зелень пробивалась по всему широкому майдану. Надо было торопиться с дележом земли, выезжать в степь.

— Соберите весь инвентарь возле кузни, будем его чинить совместно, — присоветовал механик. — Сеять тоже будем гуртом, помогать друг другу, сделаем шаг в коммунизм.

— Как это так? — спросил кузнец Романушко.

— А так, что дед Данила поделает вам новые штильваги, а вы ему перекуете лемехи. Что делаешь сам, то сделаешь скоро.

Народ одобрительно загудел:

— Гуртом батька легко бить.

Не прошло и часа, как ветер уже погнал по улице белые перья сосновых стружек, вылетающих из-под рубанка деда Данилы. У деда золотые руки. Нет такой деревянной вещи, которой они не смогли бы сделать. Из твердого мореного дуба мог дед вырезать портрет человека, из пахучего черноклена как-то смастерил цветок, и он, словно живой, веселил в январскую стужу глаза соседей, напоминал, что есть на свете такой веселый месяц — май.

Старик трудился с тем пьянящим азартом, с каким работается на виду у других, зажигал людей своим примером.

К Даниле, хромая, подошел Отченашенко. Не прошло и минуты, как старики уже смеялись здоровым, заразительным смехом.

Отченашенко, вытирая глаза, крикнул:

— Олександр Иванович, иди послушай, что дед Данила кажет! Уверяет, будто вчера видел скворца.

Обходя желтоватые, подкрашенные навозом лужи; к старикам подошел механик.

— Скворец, он даром не прилетит. Значит, весна всерьез, — сказал дед и с разгона повел рубанком по дереву, от которого исходил сладковатый медовый дух.

Словно трудовой улей, гудело село. Из кузницы доносились веселый перезвон молотков, шипение меха. Сквозь распахнутые двери видны были маковые лепестки огня. Три кузнеца в расстегнутых полотняных рубахах перековывали вытертые до белого блеска лемехи плугов, впервые в жизни не спрашивая, чьи они, и не собираясь брать за работу плату. Там же, возле кузницы, зубьями кверху лежали внавал покрытые ржавчиной бороны.

— Больше всего, на свете люблю свою работу, — говорил дед Данила, шаркая рубанком по дереву. — Дай мне все, что завгодно, назначь самым главным начальником на земле, все равно не кину я свой инструмент. Без работы в аккурат помереть можно. Вот и теперь режу я из дуба в свободный час хрест резной на могилу своего дружка, деда Семена. Поставлю хрест, и каждого перехожего будет он останавливать, рассказывать ему про слепца, про чистую правду, ради которой он помер. Хай люди смотрят на этот резной хрест и учатся, как надо жить и вмирать, штоб потомкам не было стыдно.

Стружки из-под рубанка падали на землю и клубились у ног старика, белые, будто пена морского прибоя.

На другой день пришлось воскресенье, впервые в праздник крестьяне отправлялись в поле. Земля заслонила бога.

Под желтым рассветным небом, нагибая головы до копыт, тяжело потянулись отобранные у кулаков волы. Поблескивая лазурью, вгрызались лемехи в туго переплетенную сетку травяных корней.

— Цоб-цобе! — с азартом покрикивали на волов крестьяне.

Волы, с налитыми кровью глазами, отваливая масленые пласты чернозема, паутинили землю слюной. Но волов было мало: оккупанты угнали скот в Германию.

Иванов встречал группы селян, по очереди впрягавшихся в плуги. Трудную эту работу делали они ловко и весело и будто молодели, здоровели в работе.

Обходя поля, механик встретился с Грицьком Бондаренко, почерневшим за один день на солнце и ветру. Солдат, горделиво откинув голову, шел за плугом, погружая босые ноги в мягкую землю. Впереди жена вела на поводу сильную лошадь, неуклюже припадавшую на деревяшку, заменявшую ей переднюю, выше колена отбитую снарядом ногу. Это была единственная на все село лошадь, уцелевшая после бесчисленных реквизиций.

— В соседней волости бедняки организовали коммуну, пора бы и нам организоваться, — предложил Грицько. — Я говорил с мужиками, восемь семей согласны.

— Организуй, Грицько, и советская власть тебе поможет, — обрадованно ответил механик.

— Спасибо за поддержку.

Грицько, не останавливаясь, погнал лошадь дальше и зашагал за ней по рыхлой прохладной борозде.

В чистом, отстоявшемся воздухе далеко слышны были звонкие голоса баб, оживленно перекликавшихся друг с другом. Доносился церковный благовест, но никто не откликался на его ласковый, печальный призыв.

В сумерки червонными звездами зажглись огни костров, запахло подсолнечным маслом и луком — хозяйки у возов на пригретой за день солнцем земле готовили вечерю, варили житные галушки, величиной в ладонь каждая. Чтобы не терять времени, никто не уходил домой.

Иванов в устроенной им походной кузнице доварил последнюю борону, вышел взглянуть на степь. Куда только достигал взгляд, паровала свежевспаханная земля, слышались веселый говор, песни, смех, почти совсем умолкший при оккупантах.