— Пусти уж, бесстыжий, люди увидют!
Не целясь, Дашка выстрелила. Услышала пронзительный женский крик, по голосу определила — не Гладилиха. Услужливая тучка занавесила месяц, все потемнело в глазах у Дашки.
Крупными шагами, на бегу потеряв фуражку, подбежал к ней Степан, хрипло крикнул:
— Ты что, сдурела? Ведь убить могла! Девке вон ногу испортила.
— Для науки, пускай не путается с женатыми, — чувствуя невероятную слабость, ответила Дашка.
— Дура, сколько раз тебе говорил, не жена ты мне, а полюбовница. Живем не венчаны, ты этого не забывай.
Мимо них, придерживаясь за колючую изгородь сада, припадая на раненую ногу, прокралась красивая придурковатая Галька, сторожева дочка.
— Как же это так? Отец ее прибежал ко мне, шумит. «Беги, говорит, там твой с Гладилихой шутит». Что ж он, старый, дочки не узнал? — спросила Дашка.
— Ну, Шульга не узнает! От жадности он — не хочет, чтобы даром на стороне раздавала.
Дашка рассмеялась.
— А за деньги можно?
— Дозволяет. Любит деньги, черт старый.
Поспешно легли спать, но в постели, по обыкновению, Дашка принялась точить Степана:
— Чуть что замечу — несдобровать тебе. Не потерплю изменщика коло себя.
— Пока надумаешь, я сам тебя вдовой сделаю, — бормотнул Степка, отворачиваясь к стене.
Похвалился как-то Степан, что застрелится. Неподдельный испуг, бледностью заливший Дашкины щеки, удивил его. Потом он понял: случайно сорвавшиеся слова принялись, глубоко пустили корни в перепаханном вдоль и поперек Дашкином сердце. С тех пор убирала она порох, патроны, а когда Степан напивался, прятала и ружье — строгое украшение бедного их жилья.
— Степа!
Дашка поглядела в сонное, ласково изменившееся лицо мужа. В уголке его плотных, красиво очерченных губ пряталась капелька прозрачной слюны — вот-вот сорвется и сползет на подушку по зарумянившейся щеке. Жадно припала она к твердым, тысячу раз целованным, но всегда желанным губам Степана. Стыд за давешние мысли про механика обжег ее.
«Мой Степка, владела им и буду владеть и никакой крале ни за какие блага не отдам!» Дашка встала с постели в одной рубахе и повалилась перед иконой Христофора-великомученика. Долго молилась она, просила, чтобы дал он ей понести от Степана.
V
В десять часов вечера по мостовой проскакал всадник, застучал кулаками в заводские ворота. Зевая и крестя рот, сторож Шульга принялся отодвигать тяжелые железные засовы. За воротами нетерпеливо перебирал подкованными копытами конь, ругаясь, кричал всадник.
— Скорее чухайся, дьявол, я же не в гости приехал!
Шульга распахнул тяжелое крыло ворот. Мимо него, звякнув шашкой, проскользнул урядник. Сторож медленно вышел на шлях. Взмыленный конь был привязан к железной коновязи, бока его тяжело ходили, над головой стояло легкое облачко пара. Сторож по звуку определил — конь охватывал сухими губами холодную трубу коновязи, хотел пить. С сердцем Шульга сказал:
— Запарил конягу, скотина!
Далеко, за Змиевской рощей, гудел паровоз. Ниткой крупного жемчуга светились фонари на проспекте в Чарусе. Шульга слышал, как Кузинча насмешливо крикнул уряднику вслед:
— Эй ты, кугут, шпоры обгадил!
Урядник, сплюнув, огрызнулся:
— Замри, а то нагайкой закатаю.
Поправляя на шее красный шнур, урядник вбежал в контору. Там сидел Лука. Вздрогнув, он положил на подоконник книжку.
— Где управляющий?
— В городе. — Мальчишка зло посмотрел на урядника. Отец привил ему ненависть к полиции.
— Зови кого-нибудь из начальства.
Лука неохотно пошел к ветеринару, оставшемуся ночевать в своем заводском кабинете, заставленном банками с заспиртованными лошадиными легкими.
Урядник смотрел на окно, в раме которого, как нарисованные, неподвижно стояли деревья. Мальчишка не возвращался долго. Урядник нервничал. Подошел к столу, взял книгу, оставленную Лукой. На переплете написано: «Энциклопедический словарь Павленкова». Перелистал несколько страниц, подумал: «Ушлый мальчишка, читает, ума набирается».
Пришел ветеринар Аксенов. Небольшой ростом, весь как-то перегнувшийся вперед и налево, с двумя крупными морщинами от носа к губам, очень старившими его. Поправив очки на близоруких глазах, ветеринар неприветливо спросил:
— Я слушаю. Что вам угодно?
Урядник молча подал бумажку. Ветеринар прочел:
«Управляющему утилизационным заводом К. Г. Змиева. При сем препровождаю 3000 (три тысячи) пудов мяса, признанного ветеринарной инспекцией испорченным. Предлагаю немедленно уничтожить, так, чтобы население не имело о нем понятия. Жандармский ротмистр Лапшин».
Ветеринар нервно оправил вышитый воротник сорочки, сказал уряднику:
— Мы не можем принять столько мяса. Куда мы его денем?
— Их благородие господин ротмистр приказали в случае чего, вроде как отказа… препроводить вас пред лицо его личности. Надевайте пальто, господин. — Красная волосатая рука урядника строго легла на шнур.
— Хорошо, везите, — едва сдерживая себя, процедил сквозь зубы ветеринар и подкрутил седеющие усы.
Завод принял пятьсот пудов порченого мяса. Остаток, две с половиной тысячи пудов, ветеринар приказал возить на свалку.
Всю ночь по шоссе, сбочь ассенизационных обозов, везли жирное мясо. Был 1916 год. По улицам блуждали собаки и, как пожара, боялись людей. В городе свирепствовал тиф. Жизнь человеческая расценивалась дешевле осьмушки махорки.
Заводские рабочие напились в этот вечер, и ни одна яма не была вырыта. Мясо сваливали кучами на свалочную землю, забытую людьми и богом. Только в одном месте над ямами колыхался неизвестно откуда занесенный свежий, устойчивый аромат маттиолы.
Во втором часу ночи в автомобиле примчался жандармский ротмистр Лапшин. Он не спал вторые сутки, голова его разваливалась от боли.
— Вы что, саботаж в военное время устраиваете? — набросился ротмистр на ветеринара.
— Куда мы денем столько мяса? — невозмутимо ответил Иван Данилович Аксенов, по привычке поправляя на носу очки в железной оправе.
— «Куда», «куда»! — передразнил его Лапшин. — В Москве испортилось сорок пять тысяч пудов говядины. Ее отправили в Козлов и перетопили на смазку для солдатских сапог. В Петрограде в холодильнике попортилось восемнадцать тысяч пудов мяса. История с порчей мяса обсуждалась даже на летней сессии Государственной думы, которая постановила издать министерский законопроект о мясопустных днях. Отныне мясо в России будут есть всего три раза в неделю.
— История обсуждалась, а надо, чтобы она осуждалась. Вот оно какое дело, господин начальник, — пробормотал ветеринар, зевая и крестя рот, спрятанный в бороде и усах.
Ротмистр молча посмотрел на мясо, схватился за голову, больно дернул себя за черные волосы. Он вернулся на утилизационный завод, потом поехал на бойню и оттуда вызвал по телефону из тюрьмы два грузовика с арестантами. Их привезли на свалку перед утром.
Несчастные, бледные, напуганные люди не дышали, а пили воздух, пропитанный запахом аммиака. Вот так бы ехать Золотым шляхом всю жизнь, под пустынным небом, заштрихованным серыми силуэтами деревьев.
Арестантов привезли на свалку, дали в руки лопаты, приказали копать ямы. Апатичные и покорные, они глядели на мертвенное небо, тоскливо отыскивая глазами могучую звезду, светившую им всю дорогу, как огонь, зовущий к жизни.
Они стояли молча, избегая смотреть на ротмистра, а он, маленький и утомленный, почти умолял.
— Побыстрей выкопаем ямы, чтобы эта зараза, — ротмистр показывал на возы с мясом, — не смердела здесь.
Небо начинало сереть, его как бы заволакивало перед дождем, наступила пасмурная минута, предшествующая рассвету, когда кончается ночь и начинается новый день.
— Приступайте к работе! — крикнул Лапшин.
Арестованные продолжали стоять неподвижно, зябко приподняв плечи, и цвет лица у них был неестественный, как у фигур, сделанных из папье-маше.
Ротмистр вынул маленький револьвер, подошел к арестантам, привычно скомандовал:
— Копайте!
Ни один человек не шелохнулся. Ротмистр подошел к ближайшему от него арестанту.
— Копай яму, тебе говорят!
Арестант нервно засмеялся, показал дулю.
— На-ко, выкуси! — Он осатанело рванул на себе сорочку. — Стреляй! Бей, гад, стреляй же, сволочь, пуляй прямо в сердце! Нет такого закону, чтобы нам тухлое мясо закапывать! Лучше я тута как человек помру, чем там на фронте, как скотина!
Ротмистр зажмурил глаза и выстрелил поверх головы для устрашения. Какая-то женщина в собравшейся толпе истерически забилась на земле. Перед глазами ротмистра поплыли ситцевые полосы, расписанные бледно-желтыми кружочками огней.
Арестованных просили, кричали на них, били прикладами винтовок — ничего не помогало, никто ни разу не ударил о землю лопатой. Они сбились в плотный гурт.
А по улицам Чарусы уже ползли слухи. Одетые в лохмотья, с лихорадочным блеском в глазах, с чувалами под мышками шли на свалку голодные жители окраин. В толпе женщин семенили мелкие торговцы; хромые, безрукие — инвалиды войны с белыми Георгиевскими крестами на грязных шинелях. Люди останавливались возле свалки, охватывая ее все сужавшимся кольцом. И вдруг кинулись к возам.
Срывая голос, ротмистр кричал:
— Отойдите, сумасшедшие! Оно ядовитое! Поиздыхаете, как собаки…
Но его не слушали. Одинокий его голос потонул в криках. Ротмистр стрелял в пустынное рассветное небо, но в него начали бросать камни, и он, потеряв фуражку, с разбитой головой бессильно упал в автомобиль. Машина резво, как тяжелая птица дрофа, не то побежала, не то полетела в город.
Проводили ротмистра свистом.
Через два часа подошли три грузовика с городовыми, с двумя железными бочками денатурата. Мясо облили горючим и подожгли. Оно горело нашатырным зеленоватым огнем. Вокруг стояла толпа голодных. Ноздри у людей раздувались, во рту наворачивалась слюна. В воздухе разлился густой, приятный запах жареного мяса.