Лука наконец вспомнил имя жены инженера, спросил:
— Как поживает Зинаида Лукинична?
— Хорошо. Она вам гостинец прислала, — и Андрей Борисович достал из кармана брюк два сладко пахнущих пирога с фасолью, завернутых в обрывок газеты.
— Спасибо!
— Вы, кажется, служили на броневике «Владимир Ленин»? Что с ним? — словно о живом человеке, спросил инженер. — Ведь его строили по моим чертежам. Этот бронепоезд — моя гордость, самое лучшее, что я сделал за всю свою жизнь.
— Я служил на «Мировой революции», тоже неплохая крепость на колесах, — ответил Лука.
— Я, я служил на «Владимире Ленине»! — просиял командир с орденом Красного Знамени на халате. — Так это вы его строили? Очень рад познакомиться. Спасибо вам от всей команды. Чудесная броня и легок на ходу.
— Что же ты все молчишь? — спросил Лукашка Нину, воспользовавшись тем, что отец ее увлекся разговором с окружившими его ранеными.
— О чем говорить?.. Мы еще дети, а ты хоть и наш однолеток, а вроде как взрослый, ранен, а храбрый без ран не бывает. Тебе мальчишки завидуют. Я принесла книжку, которую ты просил у Вани: «Капитан Сорвиголова». Писатель Луи Буссенар. Мальчишеская повесть, но я ее прочла с интересом. Неужели и ты такой, как Жан Грандье?
— Жан Грандье француз, а я русский. Русские ведь не раз лупили французов.
Дождь перестал. За раскрытым окном остро пахло мокрой землей и садом.
— Жив ли ваш отец? — спросил Андрей Борисович у Луки. — В тысяча девятьсот пятом году я слушал его речь на Паровозном заводе. Он очень образно говорил о будущем, когда рабочие и крестьяне возьмут власть в свои руки. Это время пришло. И хотя кругом разруха, а на душе весна.
— Папа в армии, на Южном фронте. Соскучился я по нем, — признался мальчик.
— Ну, нам пора… Прощайте! Пойдем, Нина. — Андрей Борисович поднялся и, поклонившись всей палате, взяв под руку дочь, ушел.
— А ведь эта девчонка втюрилась в тебя, Лука, ей-богу, втюрилась. Я следил, как она смотрела на тебя, — сказал командир с орденом Красного Знамени.
— Зачем шутить! — ответил Лука и натянул на голову одеяло, чтобы не слышать добродушного смеха товарищей.
XXX
Задумав во что бы то ни стало погубить ненавистного ему Иванова, Степан Скуратов, прятавшийся на хуторах у родичей Федорца, послал в Особый отдел Тринадцатой армии анонимное письмо, обвиняя своего врага в связях с Махно.
Степан писал, что Иванов не бежал из-под расстрела, как это утверждает и пишет в анкетах, а отпущен махновцами для подрывной деятельности в Красной Армии.
Расчеты его оправдались. Грубо состряпанная анонимка попала в цель и послужила поводом для ареста.
Иванова вызвали за сорок километров от расположения дивизии и там арестовали, сняли с него наган и шашку, и уже в полдень его допросил молоденький прыщеватый следователь.
Следователь не стал вызывать в Особый отдел Дашу Слезу, на которую ссылался арестованный, а допросил лжесвидетеля, обиженного на Иванова ротного каптенармуса, и протокол допроса, занявший две мелко исписанные страницы, составил не в пользу обвиняемого. Перечитывая протокол перед тем, как его подписать, Иванов убедился, что следователь, не имея на то по советским законам права, взял на себя роль обвинителя и во что бы то ни стало стремился доказать его вину, отбрасывая все, что говорит в его пользу.
— Вы забываете, что вы только следователь, а не прокурор, — сказал Иванов, отодвигая порочащие его листки бумаги и не подписывая их.
— Не вам меня учить, гражданин, — свысока ответил следователь, уверенный, что судьба арестованного всецело зависит от него.
Что-то лисье было в вытянутом, очкастом, приторном его лице, когда он задавал хитроумные вопросы и тут же подсказывал на них ответы.
После допроса арестованного отвели в темную крестьянскую клуню, где сладко пахло обмолоченным зерном. Клуня была набита бандитами, дезертирами, самогонщиками и спекулянтами, ожидающими вызова в ревтрибунал. Иванов, как и большинство людей, плохо разбирался в тонкостях судопроизводства и, несмотря на вызывающее поведение следователя, верил, что его оправдают. Слишком уж смехотворны были обвинения. Он сразу раскусил следователя, видимо поставившего своей целью быструю карьеру и заинтересованного не в том, чтобы отыскать истину, а в том, чтобы, вопреки истине, во что бы то ни стало доказать несуществующее преступление.
«Почему эта судебная крыса так старается очернить человека? Или награды ему дают за это? — думал Иванов. — Какое еще надо трибуналу доказательство моей невиновности, если на моем теле до сих пор ноет штыковая рана? Даша и Лука могут рассказать, как я из маузера всадил две пули в беляка. Наконец, за меня должны хлопотать бойцы моего полка, командир и комиссар дивизии, у которых я всегда был на хорошем счету. Ведь командир моей дивизии — старый друг по партийной работе Арон Лифшиц. Он-то уж никак не поверит этой галиматье, состряпанной ловким следователем».
Лежа на свежей ржаной соломе и глядя, как тускнеет в прорехе клуни клочок неба, Иванов обдумывал защитительную речь.
Но речи этой произносить ему не пришлось. В сумерки вместе с одиннадцатью арестантами, вызванными из клуни, его под конвоем привели в ропщущую под ветром рощу. Посредине рощи, на поляне, стоял ломберный стол, накрытый кумачом. За ним сидели три усталых небритых человека — выездная тройка. Стол завален окурками и папками с делами обвиняемых. Тройка работала с утра, разбирала дела партиями, по дюжине в каждой. Механик с любопытством всматривался в людей, от которых зависела сейчас его жизнь. Они вольны были убить его или оставить жить.
Председатель тройки, с непокрытой взлохмаченной головой, с седеющей бородкой, подстриженной клинышком, в пенсне на тонком носу, всеми своими манерами подражал Троцкому и не понравился Иванову. «Мерзавец и карьерист, вроде следователя. Такие излишнюю жестокость выдают за твердость души, жестокостью доказывают свою любовь к советской власти, — решил Иванов. — По всему видно — человек неполноценный и потому обозлен на людей». Два других члена тройки, матрос и рабочий, вызывали симпатию.
Первым вызвали к столу черноглазого, совсем еще юного парубка в вышитой полотняной сорочке.
— Вы обвиняетесь в бандитизме. Служили вы у Махно?
— Служил! — чистосердечно сознался парубок. — У него все наше село служило. Красные отступили в Россию, деникинцы издевались над народом. Куда податься крестьянину? Вот и шли к нему, все-таки свой человек — народный учитель.
— Добровольно?
— Да!
Механик видел, как председатель тройки остро очиненным красным карандашом поставил в длинном именослове против фамилии парубка крестик.
— Трибунал приговаривает вас к высшей мере… — отчеканил председатель.
Арестанты все как один переступили с ноги на ногу.
— Вы знаете, а я ведь вирши пишу… — наивно произнес парубок и откинул упавший на глаза черный чуб, открыв высокий лоб, сразу покрывшийся потом.
— Вирши? Это хорошо… Советской Украине нужны поэты… Я против того, чтобы его расстреливали, — произнес смуглый от въевшейся в кожу заводской копоти член тройки, сидевший по правую руку председателя.
— А что ты предлагаешь? — спросил председатель, сняв с носа пенсне и протирая его носовым платком.
— Освободить! Пускай пишет стихи.
— А ты? — нервно вскидывая пенсне на нос, спросил председатель второго члена тройки, молодого матроса с юношески чистыми голубыми глазами.
— Освободить — и никаких гвоздей… Сколько у твоего батька земли было?
— Три десятины, — ответил парубок.
— Надо послушать, какие стихи пишет, может это графоман какой-нибудь, — предложил председатель. — Ну-ка парень, прочитай нам свои вирши! Знаешь их на память?
— Но у меня тетради нет… Следователь забрал как вещественное доказательство моей контрреволюционной деятельности.
— А ты на память читай. Настоящий поэт должен знать свои произведения на память, — сказал член тройки — рабочий.
Приподняв кверху бледное лицо с густыми бровями, парубок приятным голосом начал читать:
О моя бездоганная Іно,
Обдурила сама ти себе,
Ти не любиш мене і понині,
Я замовк, бо твоє піаніно,
Ніби море шумить золоте.
Все як море, і очі, і душі,
Все глибоке, безкрайнє без дна,
Я жалкую, що серце зворушив,
Що його ти мені віддала.
Читал парубок проникновенно, с глубоким чувством.
Прийде час, все осиплеться, зв'яне,
Я без тебе зовсім не живий.
Замісць серця великую рану
Віддам дівчині, може, другій.
Парубок приложил руку к сердцу, прислушался к своему голосу, как бы творя заново.
Може статься, вона пожалкує
Про веселих поетів мету,
Тільки знаєш, таку дорогую
Я ніколи, ніде не знайду.
Вітер лащить дерева в саду.
— Кто такая Ина? — полюбопытствовал матрос, сочувственно улыбаясь.
— Моя нареченная, учительница.
— Так, понятно! — промолвил матрос.
Чтение стихов отвлекло членов трибунала от их суровых обязанностей. Забылся поэт, и они на какие-то минуты забылись, отдыхая. Как выгодно отличались дивные строки стихотворения от бюрократического, суконного языка допросов, которые они читают с едва сдерживаемым отвращением!
— Недурно, совсем недурно… Ну что ж, вы свободны, отправляйтесь домой. Но если второй раз попадетесь в банде, не сносить вам головы. Комендант, освободите товарища из-под стражи, — приказал председатель, поглядывая на часы.
— У меня еще есть произведения, я могу прочесть, — все так же наивно предложил парубок. И вдруг понял, что стихи его здесь не к месту, спасибо и за то, что судьи терпеливо выслушали одно стихотворение. Тогда он спросил о том, что его больше всего волновало: — Может, можно мне в Красной Армии остаться?