— А я думала — нагоревался ты, скуподушный стал, негожий к делу, — призналась Меланка.
После ужина выкопали смазанный подсолнечным маслом пулемет, несколько цинок патронов, два нагана, с десяток гранат.
— У меня во дворе, в гною, трехдюймовка закопана, — похвастал один из бандитов, — а снарядов нет.
Федорец с удовольствием поиграл наганом, сунул его в карман, к поясу подвесил две гранаты, Меланка подала ему широкую Каллистратову чумарку синего сукна.
— Ну, прощай, Меланья Устиновна!
Он подошел к кровати, поцеловал Любу в лобик. Вдова рванулась к нему.
— И я с вами!
Федорец засмеялся.
— Ты ж баба. Тебе у печки жить, вот и вся твоя судьба.
Вышли на улицу. Затяжной осенний дождь смочил землю, ноги разъезжались в грязи. Окаянный тащил за собой железное тело пулемета на катках, глухо говорил:
— Люди сейчас самый дешевый товар. Как подумаю, сколько их набили, озноб по спине идет.
На колокольне печально ударили в колокол: раз, два, потом еще и еще. Церковный сторож отбивал часы.
— Словно по покойнику звонит, — заметил один из бандитов.
Микола насчитал тринадцать ударов, вздрогнул, — а не ему ли быть сегодня покойником? На какое дело идет! На углу улицы из палисада вышли еще трое взъерошенных, мокрых. Спросили:
— Достали пулемет?
В поповском дворе стояли подводы продармейцев, в доме масляно светились окна. У двора несколько человек разговаривали, курили. Окаянный закрепил механизм горизонтальной наводки, взялся за шершавые ручки затыльника.
— Ну, с богом!
Затарахтел пулемет. Пули со свистом врезались в гущу подвод, лошадей и людей. Из окон дома посыпались стекла, послышались крики. Раздались редкие, словно удар батога, выстрелы.
Бандиты кинулись вперед, ворвались в дом. Встретил их продкомиссар — старый еврей в пенсне с черным шнурком, закрепленным за большим волосатым ухом. В руке у него дымился маленький револьвер.
— Сволочи вы! — выругался комиссар. — Обреченные…
Микола выстрелил в него, не целясь. Комиссар повалился навзничь, запрокинул кверху бескровное, измученное лицо. Он пытался что-то сказать, руки беспокойно шарили по полу, а Окаянный уже поднял его, опустил на стол, на котором стояла недоеденная яичница, оглянулся. В дверях, словно в раме, стоял бородатый священник в лиловой рясе, с высоко поднятым медным подсвечником, на котором потрескивала тоненькая восковая свеча.
— Так ему, христопродавцу, и надо…
— Батюшка, давайте нож или бритву, — попросил скуластый немолодой кулак.
Словно крест, вынес поп острый нож, которым колют свиней. Бандит расстегнул красное комиссарское галифе, ловким ударом ножа вспорол еще живому человеку живот, а со двора уже несли две полные шапки пшеницы. Зерно всыпали в дымящиеся внутренности человека.
— Вот тебе продразверстка! — сказал бандит и принялся стягивать с мертвеца хромовые сапоги, испачканные глиной.
Со двора несся набат. Церковный сторож неистово дергал веревку, и над селом летел требовательный, призывный голос колокола, поднимая мужиков.
В хату вбежал сын попа, гимназист, в фуражке с двумя белыми металлическими листами над расщепленным козырьком.
Размахивая разряженным монтекристо, крикнул:
— Спасайтесь, мужики окружают!
— Нас? Мужики окружают? — оторопел Микола и выбежал во двор.
До этого дня он продолжал думать, что махновцы — это армия крестьян, и даже себя считал маленьким крестьянским вожаком.
По ним стреляли, пули сыпались отовсюду, откалывая от ставен, дверей и заборов сосновые щепки. В пулемете что-то заело, и Микола видел, как Окаянный в пылу битвы бросил пулемет, взвился над плетнем и провалился в темноту, на ходу крикнув ему:
— Бежим, побьют!
Что бы в этом случае сделал Махно? Но думать было некогда, и Микола побежал вслед за другими. Бессильная ярость душила его. На дороге он споткнулся о чье-то тело, наклонился, узнал махновца, снявшего сапоги с комиссара. Махновца убили наповал, и ноги его в ненужных теперь сапогах были широко раскинуты. Федорец пробежал мимо, но потом вернулся, двумя рывками сорвал сапоги и, прижимая их рукой к груди, побежал дальше. Огородами он пробрался к усадьбе Тихоненко, неистово забарабанил кулаками по ставне. Меланка впустила его в хату и снова отправила на чердак. Микола боялся, что по свежему следу ворвутся разъярившиеся мужики. Но никто его не преследовал, и он напрасно бодрствовал всю ночь, прислушиваясь к каждому шороху.
Через два дня на чердак поднялась Меланка, рассказала, что всех бандитов переловили. Крестьяне встретили эту весть одобрительно, многие из них говорили: «Всех их, подлюк, перестрелять надо».
Федорец молча выслушал Меланку. Сказал:
— Нельзя мне здесь оставаться.
— В Харьков до своих тебе ехать треба…
XXXV
Через день Микола, тайком пробравшись на станцию, поехал в Харьков.
Забравшись на самую верхнюю, багажную полку, закрыв лицо мохнатым воротником полушубка, он жадно слушал разговоры словоохотливых пассажиров. Разговоры для него были нерадостные. Чувствовалось, народ сжился с советской властью, поверил в нее.
Сойдя с поезда в Харькове и свернув в первую от вокзала улицу, Микола встретил похоронную процессию. Впереди несли венки из веток хвои и бумажных цветов. Ветер играл кистями и бахромой легкого катафалка, белыми рваными сетками, наброшенными на худых лошадей. Сам не зная зачем Федорец присоединился к процессии. Никто не обратил на него внимания. Это дало уверенность, что в шумном городе он легко затеряется, может быть, приспособится к советским порядкам и заживет незаметной жизнью.
Поселился Микола Федорец в конце Клочковской улицы, за зоологическим садом, в старом деревянном доме, на отшибе, в квартире одной из многочисленных родственниц Тихоненко. Родственница эта, благообразная старушка с очками, вздернутыми на узкий лоб, с утра ставила на стол большой медный самовар, а потом уже в течение всего дня подбрасывала через конфорку кусочки древесного угля. Она бесконечно пила чай. Запах углей и самовар, окутанный облаком пара, придавали уют этой квартире.
В комнате царила строгая чистота. Было несколько шкафов, набитых книгами. Это обрадовало Миколу. Он облюбовывал книгу, брал в руки карандаш и ложился на продавленный ковровый диван. С утра и до вечера читал, обдумывал понравившиеся ему места, смутно сознавая, что надо заняться чем-то более существенным, как-то действовать, подыскивать себе работу. Жить на содержании старушки было стыдно, но пойти по адресу, который дала ему Меланка, не хватало воли. Он подозревал, что люди, которых встретит, опять втянут его в политику.
Вечерами Микола выходил прогуляться и долго бесцельно бродил сырыми улицами. Харьков, немного неряшливый, нравился ему. Особенно Благовещенская церковь, чем-то напоминавшая Собор Парижской богоматери, — сейчас по ночам он читал роман Гюго.
Городу не хватало реки, зеркала, в котором он мог бы увидеть свою красоту.
Однажды на Сумской улице, у памятника писателю Карамзину, Микола совершенно случайно встретил Степана Скуратова. Степан был в мягкой шляпе, в хорошем пальто и резко выделялся среди толпы, в которой преобладали серые солдатские шинели. Несмотря на то что на розовощеком лице Степана появилась остренькая эспаньолка, Микола сразу узнал его. Да и Степан тоже узнал Миколу, попятился было назад, пытаясь избежать встречи, но раздумал, шагнул к Миколе и рявкнул:
— Здорово!
Уведя Миколу подальше от света, к высокой железной ограде, он засыпал его вопросами.
— А я слыхал, будто шлепнули тебя. Значит, брехали… Ну, как живешь, чьим хлебом кормишься? Кого видел из наших?
Они прошли в университетский сад, сели на мокрую скамью. Микола отвечал не таясь. Резко спросил:
— А ты как?
— Я, брат, почти в наркомы вылез. Кстати, фамилия у меня теперь революционная: Буря. Пойдем ко мне, поговорим по душам. Надо и тебе пристраиваться. Познакомлю с женой. Женщина она во всех отношениях полезная.
— С женой?.. Ты что, бросил Одарку? — взорвался вспыльчивый Микола.
— Видишь ли, обстоятельства иногда сильнее нас, они-то и заставили меня связаться с этой женщиной… Ты о ней слышал. Это невестка Змиева. Муж ее, Жорка, врангелевский офицер, погиб в бою. Она еще до его смерти путалась с комиссаром Абрамом Полонским, считалась его женой. Комиссара хлопнул батько Махно, и она сразу попала в великомученицы, в героини. Красивая, умная женщина, даже при советской власти вертит влиятельными людьми. Это она меня в комиссары выдвинула.
— Ну, а про моего батька что слышно?
— Скрипучее дерево два века живет… Был я у него недавно. Все чудачит, стены в хате от потолка до пола обклеил николаевскими деньгами, словно обоями, окончательно потерял надежду на возврат прошлого. Я ему присоветовал добровольно отдать землю. Со скрежетом зубовным отдал, вступил в коммуну и сейчас на хорошем счету у советских властей. Не обошлось, конечно, без озорства: вырубил старик фруктовый сад на дрова.
Они вышли из сада. На углу двух улиц заместителя наркома поджидал длинный заграничный автомобиль. Шофер предупредительно открыл дверцу, тронул машину; шелково шелестя шинами по мостовой, она легко покатилась вперед.
Жил Буря-Скуратов в конце Сумской улицы, в сером особняке с колоннами и с большим стеклянным куполом на крыше. Особняк оберегали милиционер и четыре каменных льва — два у витых железных ворот, два на крыльце, на которое ветер нанес охапки желтых кленовых листьев.
В гостиной, отделанной ореховым деревом, сидели хорошо одетые гости — трое мужчин и две женщины. Одна из них, маленькая красивая шатенка, и была хозяйкой. Крепко, по-мужски, пожав руку Миколе, пригласила его к столу, на котором желтел в бутылках коньяк и были расставлены блюда с закусками.
Вторая женщина, молодая и тоже красивая, в строгом, по фигуре сшитом костюме, в лакированных туфельках на высоких каблучках внимательно взглянула на Миколу, длинными ресницами стыдливо прикрыла глаза. На подкрашенных кармином губах ее мелькнула еле заметная улыбка. Федорец напряг память. Он уже где-то видел и эту улыбку, и губы, и черные проницательные глаза.