ью глазами подходящий предмет, которым можно было бы колотить Химку, да так, чтобы не сразу отлетел дух от ее хилого тела.
В годы гражданской войны Семипуд, напуганный страшной гибелью своих одногодков-кулаков Бровы и Маценко, утопленных в ставке, и расстрелом собственного сына, избегал прямых действий и отсиживался за стенами своего полукаменного дома. Он никого не застрелил и не зарезал, но не радовался этому. Ему тоже хотелось убивать красных, а если людоедка не красная, то можно хоть злобу на ней выместить, и даже советский суд ничего ему не сделает. Своим действием он только упредит решение суда. Ведь если Химка попадет в трибунал, ей там не открутиться, ее все равно поставят к стенке, не поможет даже главный козырь — социальное происхождение.
— Читай молитву!
— Молись, окаянная! — закричали женщины, с жадностью наблюдая за каждым движением Семипуда.
И в это время, едва переводя дыхание, Отченашенко, милиционер и Аксенов ворвались в толпу, молча расступившуюся перед ними.
— Стойте! — закричал председатель сельсовета. — Что вы тут удумали!
— Разойдись! — ободренный присутствием советской власти, заорал милиционер и потряс над головой наганом. — Без царя она в голове, а вы ее крошить…
Из толпы какая-то женщина сунула в волосатую руку Семипуда дубину, и Семипуд, размахнувшись, с потягом ударил несчастную Химку. Она упала и, кровеня снег, поползла по земле, словно побитая собака.
— Сокирой ее надо рубануть, шоб с одного раза дух выпустить, — посоветовала милиционерова жена.
— Дай я ее, паскуду, резану… Убью с одного удара, не трепыхнется!
— Пустите меня, я ей покажу, — рванулась вперед мать Макара Курочки. — Убью и отвечать не буду…
— Господи, благослови меня грешного! — Семипуд поднял над головой вытертую до белого блеска дубину.
— Стой, сукин сын! — крикнул Ежов и выпалил в воздух из своего самовзвода. Сухой звук выстрела на минуту отрезвил опьяненную кровью толпу. Кое-кто из рассудительных мужиков попятился назад, подальше от греха.
Отченашенко смело встал между валявшейся на земле Химкой и распалившимся Семипудом, сказал веско:
— Отойди, Кондрат Хомич!.. Побойся бога.
— За такой грех глотку ей смолой залить надо или расплавленным свинцом напоить, — прорычал Семипуд. Наклонившись к земле, он поднял свалившуюся с головы смушковую шапку, вытер ею заплывшее желтым жиром лицо.
— У тебя шапка — целое состояние, а она голая, босая, голодная, и ты убиваешь ее, — попытался пристыдить кулака Аксенов. — Налакался самогону, как свинья…
Гнев, накипевший в душе кулака против Химки, тотчас переметнулся на ветеринара.
— А ты кто таков? Почему встреваешь в наши крестьянские дела? Проваливай, пока цел, — зарычал Семипуд на ветеринара, тут же позабыв о своей окровавленной жертве, ползавшей по снегу.
Отченашенко хорошо помнил страшные самосуды, во время которых озверевшее кулачье до смерти забивало бедняков, обвиняя их в воровстве и потраве хлебов.
— Успокойтесь, граждане односельчане. — Отченашенко поднял черную руку, измазанную сапожным варом. — Разве можно так? Человек ведь она. — Председатель сельсовета хорошо знал изменчивость толпы, которую легко можно подбить на преступление, но можно и остановить, удержать властным словом.
— Что же это, гражданин Отченашенко, выходит, ты преступницу защищаешь от справедливого суда, берешь ее под свое крыло, людоедство оправдываешь?.. Так я его, граждане, понимаю? — заговорил Федорец, и возбужденная речь его вновь накалила притихшую было толпу. — Справедливый гнев народа загасить хочешь?
— Для таких непотребных дел имеется у нас в республике пролетарский суд. Он во всем разберется, допросит свидетелев и осудит ее, если она виновная, по заслугам, по всем правилам закона, — неторопливо, стараясь затянуть время, втолковывал Отченашенко и все оглядывался — не бегут ли на помощь к нему сельские коммунисты.
— Глас народа — глас божий, — рокотал расходившийся Федорец, — а народ осуждает людоедку на смерть, безо всяких там амнистий и скидок на пролетарское происхождение… Кто за то, чтобы убить ведьму, пожравшую дите свое, подымите руки!
Десятки рук гневно взвились кверху.
— А ты кто такой здесь, что проводишь голосование? Кто уполномочил тебя? — спросил председатель сельсовета, подступая ближе к Федорцу.
— Кто я такой? — удивился Федорец. — Да меня тут кажный мальчуган знает, вот кто я такой… А за свой суд и расправу мы всем миром ответим. Правду я кажу, товарищи, граждане?
— Правду, правду!
— Бей ее, чего смотреть!
— Праведный судья одесную Спасителя стоит, — крикнула жена покойника Бровы и запустила в голову Химки камень.
Опомнившись от испуга при виде револьвера, Семипуд подошел ближе, носком сапога ткнул в оголившийся живот Химки, лежавшей на снегу, но его тут же оттолкнула мать Курочки; словно коршун она упала на Химку, вцепилась ногтями ей в лицо. За ней кинулись бабы и, мешая друг другу, рассыпая вокруг тумаки, силились дотянуться до Химки, исчезнувшей в живой куче тел.
— Ты у меня кровью своей умоешься, кровавыми слезами восплачешься, — причитала пискливая баба.
Отченашенко огрел ее прикладом ружья и потом выпалил вверх из двух стволов, увидел, на помощь к нему бегут запыхавшиеся Балайда, Плющ, учительница.
— Разойдись, богом прошу, — еще издали закричал Плющ. Его свирепое лицо не предвещало ничего хорошего.
— Расходись, расходись, — напирая грудью на толпу и полный служебного усердия, властно требовал маленький Ежов; школьники метко окрестили его «горобцом».
Прибежали поп с дьяконом, подошли кузнец Романушко с дедом Данилой, медленно приблизились душ пять демобилизованных, недавно вернувшихся в село из Красной Армии.
— Самосуд — кривосуд! — гаркнул кузнец и могучей рукой отодвинул сразу пять человек от валявшейся на вытоптанном снегу Химки.
Толпа, не ожидавшая появления большевиков, подалась назад, потопталась в нерешительности и отхлынула еще дальше.
Аксенов поднял Химку с земли, жалостливо вытер ей разбитый нос, приложил к взбухшему посиневшему виску комок смятого в ладони снега, участливо спросил:
— Больно?
— Душа ноет… — Затекшим подслеповатым глазом Химка огляделась вокруг. — Пронесло напасть — не мертвая я, живехонька. Спас меня бог. — Облизывая вздувшиеся губы, она прошепелявила: — Жаль только, зубы выбил Кондрат Фомич.
— А зачем тебе зубы? Все равно кусать нечего, — с насмешкой заметил Федорец.
— Ну пойдем, пойдем с глаз долой. Все мы грешны, один бог без греха. — И ветеринар увел женщину в ее холодную завалюшку.
Отченашенко, получив подкрепление, понял, что победа уже склонилась на его сторону, и еще больше осмелел.
— Граждане односельчане, напоминаю — народный суд есть орудие подавления сопротивления эксплуататорских классов и укрепления Советского государства… Без суда у нас не казнят, а я, как председатель советской власти у вас в селе, заявляю: Химку мы отправим под милицейским конвоем в Чарусу, и там ее, если виновата, будут судить по всей строгости законов. А какой приговор выйдет, я вам вскорости доложу на общих сборах.
— Свой суд короче, — все так же насмешливо вставил Федорец и вместе с Семипудом, поглаживающим свои казацкие усы, зашагал вытоптанной стежкой к селу.
Бондаренко проследил за кулаками, пока они не скрылись в проулке за плетнями, подумал: «Кто знает, что у них на уме». И вдруг, решившись, глухим голосом напрямки выложил то, что волновало всех коммунистов, неожиданно собравшихся здесь:
— Поскольку уж вы тут устроили митинг, я должен объявить, что порешили мы на партийной ячейке. А порешили мы, чтобы больше таких голодных безобразиев не повторялось, реквизировать в церкви золотые и серебряные вещи и выменять их в городе на хлеб… — Сказал и задохнулся, ожидая страшного возмущения после своих кощунственных слов.
Захваченная врасплох толпа притихла.
— Как это реквизировать? У кого, у бога? — первым подал голос поп и растерянно развел руками, спрятанными в длинных и широких рукавах шубы.
— Бог богатый, у него всякого добра вдосталь. Небось не обидится, — насмешливо промолвил парень из демобилизованных.
— Кабы ваша воля, вы с господа нашего Иисуса Христа набедренное полотенце содрали бы, — прошипел в толпе женский голос.
— Только церковная утварь спасет жизнь вашу и жизнь детей ваших от лютой голодной смерти, — убежденным голосом проговорил Отченашенко.
— А дозвольте спросить, у кого менять церковную утварь собираетесь? — спросил из толпы ломкий молодой голос.
— Заграничные буржуи за золото и серебро да и за каменья продадут нам хлеб, — ответил Плющ и, поеживаясь от холода, переступил с ноги на ногу.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест!
— Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы менять церковную утварь на продовольствие, прощу поднять руки! — во весь голос крикнул Отченашенко, очень довольный предложением Бондаренко, который так легко разрешил вопрос, над которым ему долго пришлось ломать голову.
Первым выбросил кверху ладонь Иван Романушко, следом за ним поднял руку дед Данила, и дальше пошло: голубиной стаей запорхали над головами белые ладони.
— Кто против? — выкрикнул Отченашенко.
С десяток баб замахали кулаками, затрещали, будто сороки:
— Мы против! Не дадим! Не позволим… Жалиться будем!
— Большинство голосов за реквизицию! Давайте выберем комиссию, которая перепишет и заберет вещи, чтобы ничего не загубилось и не пропало в дороге… Предлагаю избрать Бондаренко, Плюща, Балайду и, для пущей сохранности драгоценностей, уполномочить еще отца Пафнутия, — предложил Отченашенко, победительно оглядывая растерявшуюся толпу. — Возражений нет? Кто воздержался? Принято единогласно! Так и запишем в протокол.
…В тот же вечер милиционер Ежов с двумя коммунистами, вооруженными дробовиками (побаивались, как бы на них не напали на дороге кулаки), с арестованной Химкой и полным мешком, набитым церковной утварью, на санях отправились в Чарусу.