Какой простор! Книга вторая: Бытие — страница 15 из 90

Многие жители города продавали или обменивали вещи на толчке. Шинели меняли на английские бутсы, бензин на мыло, за поношенные штаны давали буханку ржаного хлеба. Продать можно было все что угодно. Приезжие крестьяне жадно брали любой товар у чахлых, потерпевших житейское крушение людей. На многолюдном майдане стояло множество возов, пахло дегтем, навозом, сеном.

Как-то Ваня продал бородатому дядьке в сермяжной свитке напильник отца, дюжину медных ружейных патронов двенадцатого калибра и настольное зеркало. На вырученные деньги купил буханку хлеба, пшена, две тощие скрюченные воблы.

На базаре Ваня встречал своих одноклассников Нину и Юру Калгановых, сторонившихся его и стыдливо продававших замки в виде фунтовых гирь, встречал и Борю Штанге, постепенно спускавшего из-под полы отцовскую библиотеку.

На базаре часто выступали индусские факиры, египетские маги, китайские волшебники, и Ваня, не чувствуя мороза, часами глядел на их чудеса. Особенно поражал его воображение чародей Рамзес. В него стреляли пять охотников из публики, причем ружья заряжали зрители, а невредимый, улыбающийся Рамзес на лету ловил пули руками, словно жуков, приговаривая при этом: «Пуля дура, а штык молодец».

Он все мог, этот пахнущий водкой великолепный Рамзес: прокалывал себе булавками ладони, прибивал трехдюймовым гвоздем язык к доске, выкуривал, не выпуская изо рта дыма, десяток папирос, глотал живых лягушек, а затем выплевывал их в банку с водой, пил керосин и извергал изо рта огненные струи.

В публике рассказывали о Рамзесе невероятные легенды. Говорили, что он несколько раз уходил на волю из тюремной камеры, а в Киеве его будто бы заковали в ручные и ножные кандалы и бросили с моста в Днепр, но через минуту он уже избавился от тяжелых цепей и выплыл на берег к ожидавшим его тысячам людей.

«Хорошо бы поступить подручным к Рамзесу и научиться всей его премудрости», — подумывал мальчик.

На вырученные от продажи вещей деньги Ваня покупал бутылку молока, несколько картофелин или яблок и, послушав псалмы и думы слепых бандуристов и лирников, чистыми голосами певших о казачьих походах, о женских разлуках с мужьями, сынами и нареченными, стремительно мчался домой. У растопленной плиты его нетерпеливо ждала сестренка.

Он торопливо рассказывал Шурочке о базарных событиях, то смешных, то печальных: к примеру, о том, как мужики убили беспризорника, стащившего из лошадиной торбы кусок макухи.

Или о том, как слепой лирник пел про стремительные походы Семена Буденного, про кровавые битвы за Царицын и Касторную, про трех братьев: старший был белый, средний махновец, а самый младший — большевик; и все три брата бились между собой в смертном бою, на глазах онемевшей от скорби матери.

Мария Гавриловна слабела не по дням, а по часам. Глаза ее запали, и казалось, в них светится и угасает чистая ее душа. Она понимала, что долго не протянет, что дни ее сочтены, и все-таки надежда не оставляла ее: болезнь — это только дурной сон, вот она проснется по-прежнему здоровой и сильной. Сколько можно сделать прекрасных дел, которые она все откладывала, да так и не сделала! Мысли ее путались, они набегали волнами и разбивались. В изнеможении Мария Гавриловна закрывала глаза. Однажды, очнувшись от бреда, она слабым голосом сказала дочери, штопавшей у ее ног худое бельишко:

— Захворала я без отлёку. Износилась я сердцем, больше не встану… Берегите папу, детки мои, он у вас хороший и умный.

Затаив дыхание, Шурочка следила, как мать попыталась приподняться, осенить себя крестным знамением, тихо произнесла какое-то непонятное слово и, откинувшись на подушку, вздохнула, слабо кашлянула и вытянулась. Все было кончено.

Впервые осознала Шурочка, как неотразима, страшна и непонятна смерть. Она еще никогда не видела, как умирают люди, но не испугалась и не стала будить брата. Осторожно встав со стула, на цыпочках прошла в детскую комнату, отыскала в столе два медных екатерининских пятака из коллекции Вани и прикрыла ими еще теплые веки матери.

Подняв кверху морду, завыл Гектор, разбудил Ваню. Мальчик быстро вскочил на ноги, сердцем почуяв беду, и увидел сестру, нагнувшуюся над ложем матери и дыханием согревавшую ее руки.

— Что ты делаешь? Что с ней? — Он понял, что произошло, но не верил.

— Ничего, Ваня… Просто нет у нас теперь мамы.

Мальчик похолодел, внутри у него все оборвалось, подбежал к постели.

Шурочка медленно поднялась. Две косы упали на ее грудь. Она сказала ровным голосом:

— Что ж мы, Ваня, будем теперь делать? Надо заказать гроб, купить место на кладбище, пригласить священника, устроить поминки, а у нас денег нет.

Они постояли молча, бросились друг другу в объятия и зарыдали; подошел Гектор и стал тереться о их ноги.

— Пить, — раздался едва слышный голос Ивана Даниловича.

Шурочка опомнилась, кинулась к отцу.

Вскоре уже все жители двора знали, что у Аксеновых в доме покойник. Заскрипели двери на немазаных петлях, впуская в кухню серебристую снежную пыль, входили и выходили люди, крестились, прикладывались к пергаментно-желтой руке усопшей и по старому украинскому обычаю ладонью касались печки.

Григорий Николаевич Марьяжный забежал на минутку и сказал, что в столярной мастерской обоза заказан гроб. Из казармы, одетые в сорочки из сурового деревенского холста, пришли бабы — жены ассенизаторов, обмыли покойницу. Пока прибирали ее, плотники внесли в дом пахнущий лесом сосновый гроб. Один из них сказал:

— Всю жизнь жила безобидно, как растение, и померла, как цветок.

Гроб обили красным кумачом, поставили на кухонный стол и умело положили в него принаряженное тело Марии Гавриловны. У возглавия затеплились тоненькие, словно ивовые прутики, церковные свечки, умиротворяюще запахло растопленным воском. Кто-то занавесил трельяж старенькой черной мантильей покойницы.

Вскоре явился дьячок в пахнущих дегтем сапогах. Оправив длинные с золотым отливом волосы и обнажив на груди потемневший от времени серебристый крест, он присел в дальний угол, к иконам, и, достав потрепанный псалтырь, принялся читать западающие в душу песни Давида.

Ивана Даниловича перенесли подальше от покойницы, в детскую комнату, и там уложили на узенькую постель сына. Он по-прежнему лежал без сознания.

Дьячок читал:

— «Сокроешь лицо твое — смущаются, возьмешь от них дух — умирают и в прах свой возвращаются. Пошлешь дух твой — созидаются и обновляют лицо земли».

Хоронили Марию Гавриловну на другой день, утром. Все похоронные документы, место на кладбище и могилу исхлопотал добрый Григорий Николаевич. Он и подводу выделил под гроб.

Под предлогом, что надо кому-то остаться с больным отцом, Ваня отказался идти на кладбище. Он боялся, что расплачется у могилы и все увидят, какой он слабый.

Покойница лежала с остриженной головой, убранной кремовыми кружевами, с горящей свечой в руках, странно изменившаяся, нос вытянулся и заострился, желтое прозрачное лицо ее пахло воском.

— Прощай, мамочка! — чуть слышно прошептал Ваня, через силу сдерживая себя, чтобы не заплакать навзрыд.

— Не прощай, а до свидания, — поправил его дьячок и, показав обкуренным перстом в потолок, добавил, — все там будем, перед престолом господа бога.

Ване снова — в который уже раз — показалось, что мать спит. Слова священнослужителя напомнили о Страшном суде, когда все мертвые проснутся и обнимутся с живыми.

Чувствуя запах трупа, заскулил Гектор, и Шурочка прогнала его во двор. Во дворе задумчиво сеялся снег, наверное, так же, как сыпался тысячу лет назад и будет сыпаться еще тысячи лет.

У порога стояла оборванная Фенька — девятилетняя дочь Кускова, с тряпичной куклой в руках.

— А наша мамка мальчика привела, — задумчиво сказала Фенька, ковыряя пальцем в носу. — Махонький такой, красный и пищит, вроде котенка.

Слова девочки вернули Шурочку в реальный мир. «Одни умирают, другие рождаются, — подумала она. — Значит, жизнь обновляется вечно, и кто знает, может быть, душа моей мамы переселилась в только что родившегося ребенка. Надо будет пойти посмотреть».

— Гектор, Гектор, давай играться со мной, — произнесла Фенька и побежала, с трудом подымая тоненькие ножки, обутые в тяжелые солдатские ботинки.

Как только гроб унесли и все вышли на улицу, Ваня впустил в дом озябшую собаку и, вдыхая запах погашенной свечи, упал на диван. Беззвучные рыдания долго сотрясали его худенькое тело. Гектор, покрытый росинками растаявшего снега, лежал на полу, положив морду на вытянутые лапы, и, уставившись умными глазами на своего хозяина, тихонько взвизгивал.

Мальчик крепко любил свою милую, добрую мать, смутно, как далекий сон, припоминал, как она жевала яичницу и пережеванной пищей кормила его. Он помнил себя больным, от этой болезни запомнился только склоненный над ним ласковый лик мамы и острый запах микстуры, которой она поила его с чайной ложечки с золоченым витым стеблом. Многое он вспомнил, оставшись наедине с больным отцом. О многом задумался. Как они теперь будут жить без матери? Возможно, отец женится и приведет в дом чужую женщину — мачеху. Да и выздоровеет ли отец? Каждый день на Городском дворе называли фамилии знакомых, умерших от сыпного или возвратного тифа.

Вернулась, покрытая ковровым материным платком, заплаканная, усталая Шурочка, повалилась на диван, сказала:

— Жена Кускова наперед покойницы бросила в могилу царский полтинник, говорит, для выкупа места на том свете… Закопали маму на Верещаковском кладбище. Ладная такая могила, на отшибе, под беленькой березкой. Оттуда вся Чаруса видна. Плотники поставили голубец — деревянный крест с кровелькой… Жена Григория Николаевича устроила поминки, все с погребения пошли к ней. Она зовет тебя, сходи, а я побуду с папой.

Ваня оделся, кликнул Гектора, но не пошел к Марьяжным на поминки, а побрел на кладбище и там, отыскав свежую могилу, упал на нее грудью. Впервые после смерти матери он дал полную волю слезам. Над головой его проносились темные тучи. Широко раскрытыми глазами мальчик посмотрел вверх, и небо показалось ему черным, как вспаханная земля.