В то время он работал на панском лугу, а теперь косит на своей земле. Как же ему не стараться? И, умело налегая на пятку косы, весь взмокревший от пота, Бондаренко как по нитке обрезал ряд. Даже Отченашенко залюбовался его ловкостью.
Солнце взбиралось все выше и выше, а на пыльной дороге, густо поросшей малиновыми будяками, никто не показывался. Было часов восемь, когда ветерок доплеснул заглушенный расстоянием перезвон церковных колоколов. Плющ, вытирая широченной ладонью высокий лоб, мрачно спросил:
— Какой сегодня день, председатель?
— Воскресенье, — ответил Бондаренко, и только теперь до него дошло: его коммуна отправилась в церковь. И как он не догадался сразу, не успел отвести позор! Ведь вчера ночью он встретил в поле отца Пафнутия, возвращавшегося в село с хутора Федорца. Беспременно долгогривый снова принялся за свое — отравлять опиумом религии несознательный народ.
— То-то ж и оно, что воскресенье, — буркнул себе под нос Плющ и пошел вперед, играя поблескивающей косой.
— Ну, я им покажу, как богу молиться! — крикнул Бондаренко и, схватив кожаный бич, приготовленный для быков, вскочил на спину неоседланного федорцовского коня, погнал его наметом в Куприево.
За каких-нибудь четверть часа преодолел он семь верст, отделявших поле коммунаров от села. Проскакал по главной, словно вымершей, улице, вылетел на майдан, отороченный зеленой опушкой молодых осокорей. Через крестообразные прорези в каменной ограде увидел раскрытые церковные двери и струившийся из них синеватый дымок ладана.
Босые ребятишки и опухшая от водянки мать Макара Курочки, оказавшиеся у церковных врат, завидели разъяренного всадника, стремительно приближавшегося к ним, и шарахнулись под защиту ограды. Баба с перепугу даже не разобрала, кто бы это мог быть. Конь и всадник словно вихрь промчались мимо нее, обдав пылью, одним махом взлетели на каменную паперть и исчезли в распахнутых церковных дверях.
— Антихрист, истинный бог, антихрист! — запричитала перепуганная баба.
Завидев жаркое пламя свечей и раздутыми ноздрями вдохнув горький чад лампад, боясь подавить людей, взмыленный конь поднялся на дыбы, едва не сбросив всадника, и трубно заржал.
— Свят, свят! — завопил отец Пафнутий.
От испуга он уронил на пол тяжелое, окованное серебром Евангелие и, подобрав рясу так высоко, что стали видны полотняные штаны, заправленные в сапоги, исчез в сумеречной полутьме алтаря. Позабыв о том, что женщинам строго-настрого возбранено переступать священный порог алтаря, следом за ним через царские врата, с визгом давя друг друга, кинулись бабы и девки.
— Так вот вы какие коммунары… Зерно в поле осыпается, а вы подались в церковь грехи замаливать! — заорал Бондаренко. В руке его, словно молния, мелькнул длинный кожаный бич и с треском перепоясал фигуру тихого Филимона Гусака, бывшего красноармейца.
Перепуганный Гусак свалился как подкошенный, а жена его, увидев у себя под ногами поверженного мужа, не своим голосом закричала:
— Нечистый дух насмерть поразил мово Филимона!.. Царствие ему небесное!
— Цыть, дура! — Бондаренко, повернув коня крупом к сияющему иконостасу и наезжая на толпу, стал медленно теснить молящихся из церкви. — Один нынешний день стоит двух завтрашних! — кричал он.
— И не покарает его господь бог, басурмана, — ахнул Кондрат Фомич Семипуд, осторожно пятясь к выходу.
— За такое кощунство убить его не грех, — прошипел Каин.
— Как фарисеев, изгоняю вас из божьего храма на работу и поручаю дурачку Афоньке одному молиться за всех вас. Ему все равно делать нечего! — шумел Бондаренко, кружа над головами длинный бич, отчего на паникадилах гасли свечи.
— Мы найдем на тебя управу, самому Петровскому будем жалиться! — закричал из алтаря отец Пафнутий, опомнившись от первого испуга.
— А ты, водолаз, помалкивай, а то сниму все колокола и отправлю в Чарусу, на паровозный завод, переплавлять на подшипники, — входя в азарт, погрозил Бондаренко.
Угроза подействовала. Поп сразу притих.
Гусак поднялся и, стыдливо струшивая сор с лопнувших на коленях штанов, подошел к коню. Заглядывая в звероватые глаза Бондаренко, виновато забормотал:
— Воскресенье сегодня, народ спокон веков привык в этот день в церкву ходить. А ты, не разобравшись, сдуру в драку кинулся, будто нет в украинской мове добрых, ласковых слов, какими все можно пояснить людям.
— Давай-давай-давай скорей в поле… Тоже мне коммунары! — разбушевавшийся голова коммуны конем вытеснял односельчан из церкви.
Служба была сорвана, и дьячок, едва сдерживаясь, чтобы не расхохотаться, принялся гасить лампады и свечи.
Коммунары стыдливо выбрались из церкви друг за дружкой и чуть ли не бегом огородами отправились на общее подворье. Там поспешно запрягли несколько арб.
Вместе с женами и детьми ехали они в поле, с улыбками поглядывая на своего неистового председателя, плетущегося за ними верхом, по-мальчишечьи свесив обе ноги на одну сторону.
А Бондаренко, сидя на коне, подбивал в уме: какой урожай собрал Федорец и какой соберут коммунары? Итог получался неутешительный: выходило, что все пятнадцать семей коммунаров соберут зерна меньше, чем один Федорец.
«Так до каких пор терпеть беднякам вопиющую несправедливость? Пора раз навсегда покончить со всеми этими Федорцами, Семипудами, Каинами, как покончили со Змиевым. Отобрать у них землю и сельскохозяйственный инвентарь, как когда-то отобрали в экономии Кирилла Георгиевича. Ведь это его молотилка неутомимо стучит на току коммунаров и пыхтит старенький двигатель, разрушенный вгорячах, а затем по винтику собранный руками Оверка Барабаша».
Коммунары, позабыв о празднике, работали без обеденного перерыва весь день. Бондаренко досадовал на солнце, которое так поспешно обошло небо и, утомленное, валилось сейчас за кромку горизонта. Дни всегда казались Бондаренко короткими, и он часто сетовал на то, что в сутках всего лишь двадцать четыре часа. Ему никогда не хватало времени.
Пала вечерняя роса, сразу затупив ножи косарок, затрудняя работу.
Потные, веселые косари, как по команде, принялись точить косы, поглядывая на своего вожака. Он властно махнул рукой: мол, давай дальше.
Проработали до глубоких сумерек, а когда стали шабашить, Бондаренко в наказание заставил косить еще три часа, при свете выбившегося на середину неба месяца. Ни одна душа не запротестовала. И Бондаренко отметил для себя, что люди увлеклись трудом, а старики говорят: дело, которое нравится, наполовину сделано.
Весь день Бондаренко не слезал с круглого железного стульчика, вилами скидывал с нагретой солнцем косарки тяжелые вороха ячменя, намотанные деревянными крыльями.
Следом за его лобогрейкой по колючей стерне шла босая Фрося Убийбатько, быстро вязала снопы. Она по-своему, не так, как другие бабы, брала в руки перевясло, по-своему прятала концы его в сноп, ловко подравнивала коленом. Ни одна женщина в коммуне не могла сравниться с нею в быстроте, и Бондаренко подумал, что на первом собрании надо указать на ее работу как на образец коммунистического отношения к труду.
Оглядев залитое лунным светом поле, Бондаренко вспомнил равнину перед Турецким валом. Как эти снопы, разбросанные по полю от края и до края, лежали тогда на равнине тела бойцов, полегших в дни штурма.
А вспомнив войну, председатель коммуны не мог не вспомнить Федорца. Ведь там, под Перекопом, лютыми врагами, с которыми он схватился не на жизнь, а на смерть, были сын Змиева, служивший у белых, и сыны Федорца, путавшиеся с Махно. Он побил сынов, ни Георгий Змиев, ни Микола Федорец не коптят уже белый свет. А батьки их остались, да еще, наверное, надсмехаются сейчас над ним, победителем! И опять колючие думы о том, как свалить ненавистного кулака, заняли воображение бывшего красноармейца. Выгнать его с хутора, отобрать у него землю, скот, инвентарь, пустить по миру в чем мать родила — вот единственный правильный выход. Но для такой меры нужен дозвол свыше, а советская власть, он знал, такого разрешения не даст.
Даже председатель сельсовета Отченашенко, когда Бондаренко поделился с ним своими сокровенными думами, рассмеялся и сказал:
— Не дури, Грицько, а то куры будут над тобой смеяться. У нас ничего не делается без приказа, а приказа такого пока никто не давал, разумеешь — пока! Но раз у трудового народа появилась потребность сковырнуть кулачество, приказ будет. Так что, дорогой, подожди малость, не расходуй понапрасну злость, она еще сгодится тебе.
Чтобы не терять времени даром на холостые проезды, коммунары остались на ночь в поле, возле утрамбованного тока.
Невдалеке от криницы, в балке, заволоченной ночным туманом, Фрося Убийбатько разожгла веселый костер. За каких-нибудь полчаса она наварила на всех огромный казан житных галушек, заправив их луком, поджаренным на подсолнечном масле.
Заморившиеся за день коммунары ели да только похваливали.
Бондаренко и Отченашенко, повечеряв, легли рядом на расстеленной на земле попоне. Они настолько притомились, что даже разговаривать не хотелось. Накрывшись Грицьковой шинелью, прислонившись друг к другу, прислушиваясь к людскому похрапыванию и прыжкам стреноженных, лошадей, они незаметно для себя уснули. Пробудились с восходом солнца, когда многие коммунары уже были на ногах, а детишки с учительницей Ангелиной Васильевной Томенко, сменяя друг друга, уже крутили железную ручку веялки — помогали взрослым очищать ячмень.
Крупные зерна барабанили, будто капли дождя, по брезенту; вероятно, под их монотонный, убаюкивающий стук председатель коммуны и председатель сельсовета и заспались дольше всех.
Через каких-нибудь полчаса молотьба была уже в полном разгаре. Ветер, раздуваемый деревянными лопастями веялки, крутил легкое облачко половы, золотистой пылью пудрил загоревшие лица. Весовщик, тринадцатилетний Федька Убийбатько, как две капли воды похожий на покойного отца, торопливо взвешивал зерно, возле него образовался сыпучий бархан ячменя.
На учительнице были старые, латаные-перелатанные сапоги Балайды и галифе с темным следом споротых кожаных лей, вызывавшие немало бабских насмешек. Но, подойдя к Ангелине Васильевне, Бондаренко убедился, что штаны в работе значительно удобнее для женщины, чем юбка, и подумал: не мешало бы всех баб перед выходом в поле наряжать в мужскую одежду. Полушутя он сказал об этом учительнице. Ангелина Васильевна только рукой махнула: