Альтман, заикаясь от волнения, перебил Лифшица:
— Если вы затеяли этот разговор специально для нас, для меня и вот для Вани Аксенова, то совершенно зря. Мы презираем галиматью, которой вы отравляете людей, и никогда не станем вашими единомышленниками. — И обратился к товарищу за поддержкой: — Правильно я говорю, Ваня?
— Мы комсомольцы, и нам не к лицу слушать контрреволюционные разговоры. Пошли, — сказал Ваня. Мысленно он унижал Лифшица, срывал с него все знаки достоинства, но сказать вслух то, что думал, не решался. Не мог обидеть человека.
— Вы еще цыплята и многое не разумеете. Лев Давыдович… — начал Лифшиц, но Альтман снова перебил его:
— Мы все это уже слышали от вас какой-нибудь час назад на открытом партийном собрании, в трамвайном депо. Мы видели, как рабочие, невзирая на ваш орден и командирские знаки, вышвырнули вас вон. Я, я тоже свистел и кричал: «Долой!» Вы не узнали меня. Да и как вам было узнать, когда кричали все до одного. Пятьсот человек освистали вашу оппозицию. Вы повсюду ищете единомышленников, не нашли их в рабочей среде — и вот пришли сюда, к торговцам, к нэпманам, к тем, кто все покупает и продает, не считаясь ни с совестью, ни с честью, ни с революцией. Эти-то, разумеется, поддержат вас, они надежные союзники! — Альтман нервничал, миловидное лицо его исказилось, покрылось красными пятнами.
Хозяин дома, досадливо сморщив лицо, кусал губы, хозяйка сконфуженно улыбалась, Светличный злорадно ждал, не дойдет ли дело до драки, и, не замечая этого, сильными пальцами гнул чайную серебряную ложку. Лифшиц был явно смущен откровенной враждебностью рабочих парней.
Что-то вроде жалости шевельнулось в Альтмане к этому свихнувшемуся человеку. Он с внутренней болью выкрикнул ему в лицо:
— Подумайте, куда вы скатились. Опомнитесь!
Как было бы хорошо, если бы все это оказалось дурным сном!
— Молодой человек, прекратите безобразие, — едва сдерживая себя от гнева, сказал Тимофей Трофимович Коробкин.
Но Альтман уже не мог остановиться. Он продолжал скороговоркой:
— Как вам не стыдно, товарищ Лифшиц! Вы сами втоптали в грязь свои революционные заслуги, да еще пляшете на них!
— Это Маштаков научил тебя так разговаривать с заслуженными деятелями партии! — крикнул Лифшиц. Он покрылся испариной и весь как-то сразу осунулся, узкие плечи его опустились; уже не было ничего самонадеянного в его броской фигуре. Ему было неприятно, что нэпманы узнали о его провале. Ведь только что он рассказывал им о своем успехе на собрании трамвайщиков.
— Молодой человек, извольте покинуть мой дом, — строгим тоном изрек Тимофей Трофимович и показал рукой на дверь, в которую заглядывало лицо привлеченной шумом горничной.
Мадам схватилась за сердце. Светличный иронически улыбался: он был ярый антисемит и не жаловал Лифшица.
— Пошли, ребята! — скомандовал Николай Коробкин и, схватив со стола горсть конфет, потащил своих гостей в прихожую. Пока они одевались, из столовой доносился полный злобы голос начдива:
— Молокососы!.. Разнузданное хамье!.. Им надо розгами вколачивать политическое сознание!
— Розга — самый надежный метод воспитания, — поддакнул весь вечер молчавший Сенин.
Расхрабрившийся Альтман заглянул в столовую, крикнул:
— Гражданин Лифшиц, уезжайте из Чарусы, пока вас здесь не побили! Вы здесь не ко двору. Вы, вы… — От гнева он не находил слов.
— Пошел вон, щенок! — крикнул раздраженный начальник дивизии.
Проводив гостей, Николай Коробкин вернулся домой, а Ваня спохватился, что забыл в Колькиной комнате книжку журнала «Красная новь» со стихами Сергея Есенина, взятую в библиотеке. Но возвращаться за журналом после баталии с Лифшицем было неудобно.
…Через неделю, возвращаясь с работы, Ваня встретил на Змиевском шоссе Гальку Шульгу, по глаза закутанную в теплый платок. Обрадованные случайной встречей, они постояли несколько минут на пронзительном ветру, поговорили о Кузинче. Девушке не нравилось, что Кузинча попал в кабалу к Обмылку; куда бы лучше, если бы он пошел работать на паровозный завод, тогда, может быть, ему удалось бы поступить учиться. Многие молодые рабочие учатся сейчас на рабфаке.
— Грызу его ежедневно: кидай своего папаню вместе с его лавкой! Молчит, упирается. Но я своего добьюсь, я сделаю его человеком.
Не придавая тому значения, но с присущим ей юмором рассказала Галька, что на утилизационный завод приезжал Лифшиц, всю ночь напролет проговорил с ее отцом, читал ему какой-то катехизис, пытался обратить его в свою новую веру.
— Но из этого ничего не вышло, — призналась девушка. — Тато сказал ему: «Повертайся туда, откуда заявился. Мы народ рабочий, нам с тобой не по пути!»
XXVI
Чистка партии, проводившаяся в республике по постановлению ЦК РКП(б), затянулась. В Украинском народном комиссариате, в котором работал Степан Буря, чистка началась лишь в декабре 1923 года.
Комиссия заседала в просторном зале только что отремонтированного Дома писателей. Зал был битком набит работниками культуры. Пришли известные писатели, артисты, художники, подтянутые и приодетые. Буря, знавший многих в лицо, отметил, что беспартийных собралось раз в десять больше, чем коммунистов: дело партии стало кровным делом всего народа.
Три члена партии с дореволюционным стажем, входившие в комиссию по чистке, вышли на сцену и сели за стол, на который комендант Дома писателей поставил вазу с живыми цветами, бог весть где раздобытыми зимой.
Председательствовала жена заместителя командующего Украинским военным округом, высокая, энергичная женщина с орденом Красного Знамени на вязаной кофте.
Поначалу чистка проходила медленно. Особенно долго задержались на первых трех товарищах. Каждый из них робко выходил на трибуну и сбивчиво, анкетными словами рассказывал свою биографию. Затем члены комиссии задавали вопросы, на которые проходившие чистку коммунисты тут же давали ответы. Беспартийные имели право во всеуслышание критиковать коммунистов, из публики непрерывно сыпались вопросы, и это были, как правило, самые придирчивые вопросы.
Когда на трибуне стоял, весь потный, секретарь комиссариата, бывший политрук роты, какой-то старичок с нафабренными усами задал ему из зала ядовитый вопрос: любит ли он водку?
Секретарь зябко пожал плечами и ответил, что он пьет, но в меру, не больше, чем другие. Но въедливый старичок хотел знать точно, сколько водки выпивает секретарь в день.
— Ну, стакан. От силы, может быть, полтора.
В зале раздался легкий смешок.
— А поконкретней, — требовал старичок.
— Когда как. Бывают дни, когда я и капли в рот не беру.
— Позвольте вас спросить, сколько бывает таких дней в месяц? — не отпускал свою жертву старичок, и остроконечные усы его, казалось, готовы были уколоть секретаря.
Председательница комиссии вынуждена была прервать затянувшийся допрос и осадить зарвавшегося старичка, работавшего, как выяснилось, счетоводом в бухгалтерии наркомата. Секретарь, совершенно мокрый, спустился с трибуны.
Четвертый товарищ — нарком Затонский — прошел чистку быстро. Теребя свои рыжие волосы и то и дело поправляя очки, он начал было рассказывать о своем участии в революционном движении, но из публики закричали:
— Знаем! Всё знаем!.. Достоин оставаться в партии.
Степан Буря сидел в зале рядом со своей женой, закутанной в меховое манто. Его вызвали на трибуну пятым по счету.
Твердой походкой Степан Буря вышел на сцену, крепко пожал руки председательнице и членам комиссии, положил на стол партийный билет. Не прошло и минуты, как он уже стоял на трибуне и, размахивая руками с вылезавшими из рукавов белыми манжетами, непринужденно рассказывал, как он во главе партизанского отряда громил гайдамацкие и петлюровские банды в лесах под Винницей, на реке Псел у древнего города Гадяча.
Буря был высок и осанист, темная борода его, подстриженная на заграничный манер, блестела, живые сиреневые глаза сверкали. Ни дать ни взять — испанский король Филипп. Председательница невольно залюбовалась им. Плавная речь Бури производила впечатление, и публика слушала его внимательно. Раза два в разных концах зала даже вспыхнули аплодисменты.
Увлекшись, Степан Буря пустился в живописные подробности: однажды, отважившись, он отправился один в петлюровский полк имени Тараса Шевченко, прочитал солдатам стихи из «Кобзаря», зажег их, и полк в полном составе, при двух батареях шестидюймовок, арестовав командный состав, перешел на сторону красных. Из публики крикнули:
— Где это было?
— Между Никополем и Екатеринославом, — не моргнув глазом ответил Степан, внимательно и настороженно приглядываясь к человеку, задавшему вопрос.
Но тот же голос из публики подтвердил:
— Был такой случай… Я сам служил в этом полку. Командовал полком помещик Багмет.
Степан Буря облегченно вздохнул. Кажется, пронесло. Своего заклятого врага, механика Иванова, он уже не боялся. Он знал наверняка, что посланная им в Особый отдел VI армии анонимка, обвинявшая Иванова в связях с Махно, попала в цель: механика арестовали, его судил трибунал и приговорил к смертной казни. На этом опасном свидетеле своего прошлого Степан мог поставить крест.
— Есть вопросы к товарищу Буре? — спросила председательница, перелистывая его партийный билет и проверяя уплату членских взносов по месяцам.
— Вопросов нет… Коммунист правильный, — раздались из публики голоса.
— Может быть, кто-нибудь хочет высказаться? — спросила председательница.
Наступило молчание. Степан, выждав минуту, шагнул к столу комиссии и протянул руку за партийным билетом. Но в это мгновение в конце зала раздался робкий, неуверенный, едва слышный женский голос:
— Я хочу…
Степан вздрогнул, опустил руку. Кто бы это мог быть? У него были связи с женщинами; при желании любая из них могла запятнать его безупречную по виду биографию, поведать такое, за что следовало не только отобрать партбилет, но и упрятать его в каталажку. Но Буря привык встречать опасность с открытым забралом и смело посмотрел в зал. Он хотел увидеть женщину, которая осмелилась сейчас говорить о нем. А то, что она будет говорить плохое, он не сомневался. Все хорошее мог сказать о себе только он сам. Но бабы… Ему достаточно взглянуть этой женщине в лицо, чтобы узнать, в чем она его станет обвинять и как ему защищаться. Одно время он жил с машинисткой комиссариата, взбалмошной женой высланного офицера, и бросил ее. Не она ли? Или это хрупкая, тоненькая балерина из театра, или дочь одного из сотрудников комиссариата? Да мало ли было их…