Каков есть мужчина — страница 57 из 64

Он тщательно выбирает фрукты. Отрывает маленький пакет и, с трудом разлепив его, начинает накладывать мандарины.

Затем берется за яблоки.

Выбирает, тщательно ощупав, авокадо.

Один лимон.

Вынимает список из кармана брюк, чтобы не забыть чего-нибудь в этом отделе. Убедившись, что ничего не забыл, двигается дальше, в отдел напитков, где придирчиво сравнивает цены разных лагеров, расставленных на полках. Ценники на все товары кричаще-желтые, и цены напечатаны шрифтом, напоминающим рукописный, как будто кто-то написал их маркером. (Сначала ему кажется, что ценники действительно написаны от руки. Но нет – строчки слишком ровные.) Он кладет в тележку упаковку лагера «Бергкениг» и двигается дальше. Проходит мимо вин, не глядя на бутылки. Здесь он никогда не стал бы покупать вино.

Дальше непродовольственные товары, где он выбирает губки и моющие средства.

В его тележке всего понемногу – он только что добавил туда пару сосисок в полиэтилене из морозильника, – отчего напрашивается вывод, что живет он один.

И он действительно один.

Прошлым вечером он прибыл в аэропорт Болоньи поздним рейсом «Райанэйр»[75] из Станстеда. На такси по зимним сумеркам к дому. Дом стоял холодный. Силы энтропии наступали на него. На полу были мышиные какашки. И следы влаги на стене у подножья лестницы. Не снимая пальто, он присел на диванчик в холле. Он устал и замерз. Его дыхание клубилось в холодном воздухе, пока он сидел, вертя в руке ключи. Нужно было обогреть дом – затопить печку на мазуте. У него была с собой бутылочка граппы. И он принялся за растопку.

Уже почти десять, когда он перекладывает товары из тележки в свой старый «фольксваген-пассат»-универсал, а затем откатывает пустую дребезжащую тележку назад ко входу в магазин. Он спрашивает себя, не нужно ли ему еще чего-нибудь в Ардженте. Ничего не приходит на ум, и тогда он думает, заводя мотор, не заехать ли куда-нибудь выпить кофе. Пьяцца Гарибальди. На ней есть несколько приятных мест, где приятно посидеть полчаса в холодном солнечном свете с чашечкой капучино и газетой. Но он едет вдоль канала и никак не может решиться. К тому же на маленькой площади почти невозможно припарковаться. Он немного раздражается. Искать сейчас парковку где-то еще ему не хочется, и скоро он выезжает из Ардженты и снова едет среди полей, простирающихся до ясного зимнего горизонта.


Он теперь довольно часто думает о смерти. Трудно не думать о ней. Очевидно, ему осталось не так уж много. Десять лет? Через десять лет ему будет восемьдесят три. Может, больше десяти? Вряд ли. Значит, примерно десять лет. Если подумать, это пугающе мало. Просто ужас, как мало, так ему кажется иногда. Возьмем это утро, например. Он проснулся в пять, декабрь, просторная влажная спальня в доме под Арджентой, бирюзовые стены еще скрыты в темноте. Слышно тихое тиканье часов на столе у кровати. Просто ужас, как мало, так ему кажется. А после операции, два месяца назад, он понял, что даже десять лет – прогноз крайне оптимистичный. После операции он постоянно ощущает свое сердце, это так непривычно. Все время чувствует его и не может отделаться от страха, что в какой-то момент оно возьмет и остановится. Он лежит в постели, настороженно ощущая, как работает его сердце, и сознает как факт, что однажды оно должно остановиться. Он понимает, что не готов встретить смерть, точнее, готов не больше, чем когда-либо раньше.

В просторной бирюзовой спальне становится светлее.

Он лежит в постели уже два часа и думает о смерти.

Он никак не может свыкнуться с мыслью, что действительно умрет. Что все это когда-нибудь прекратится. Это. Он сам. Смерть кажется ему чем-то, что происходит с другими, – с его друзьями и знакомыми. С людьми, которых он знал десятилетиями. Их умерло уже немало. Он бывал на их похоронах. Их остается все меньше. Однако ему трудно понять – по-настоящему понять, – что и он умрет. Что его существование конечно. И однажды закончится. Что через десять лет его, скорее всего, уже не будет.

Есть что-то немыслимое в том, чтобы пытаться представить мир, в котором нет тебя. Эта странность, думает он, лежа в постели, связана с тем, что весь мир, который он знает, это мир, данный ему в ощущениях, и этот мир умрет с ним. Этот мир – этот субъективно воспринимаемый мир, – который и есть мир для него, – фактически исчезнет вместе с ним. Это окончание потока восприятия кажется невероятным. Невообразимым. Он смотрит на громоздкий ореховый гардероб у дальней стены комнаты и странным образом сознает поток восприятия вещей. Удовольствие от восприятия вещей. Удовольствие видеть свет из окна, проходящий в щели между тяжелыми шторами, через пыльный воздух, и ложащийся на поверхность гардероба, на густой, потемневший от времени лак.

И удовольствие слышать шаги по гравию во дворе.


Это шаги Клаудии. Клаудиа – приходящая домработница, румынка. Должно быть, его жена, Джоанна, позвонила ей из Англии и сказала, что он здесь.

– Buongiorno[76], Клаудиа, – говорит он, спускаясь по лестнице в халате и тапочках.

Он похудел, сильно похудел с тех пор, как она видела его последний раз в самом начале лета. Тогда он был тучен сверх меры, а кожа его имела пунцовый оттенок. Хотя нельзя сказать, что сейчас он выглядит лучше. Он кажется усохшим.

– Buongiorno, синьор Парсон, – говорит она.

Она готовится к работе. Общаются они на итальянском – английского Клаудиа не знает. Впрочем, и итальянским она владеет слабо. Хуже, чем он. Она приехала сюда несколько лет назад к своему сыну, который работает сборщиком кухонь в «ИКЕА» в Болонье.

– Я извиняюсь, – говорит она. – Я не знаю, что вы здесь.

– Это Джоанна вам звонила? – спрашивает он.

– Синьора Парсон, да. Я извиняюсь, – повторяет она.

– Тут не за что извиняться, – говорит он ей. – Спасибо, что пришли. Я извиняюсь, что не позвонил вам, сказать, что я здесь.

– Так хорошо, – говорит она.

– Я не уверен, сколько здесь пробуду, – продолжает он. – Всего неделю или две, я думаю.

Они на кухне, и он начинает готовить кофе, насыпает его в кофеварку. Обычно в это время года, первую неделю декабря, здесь никто не появляется. Иногда они проводят здесь Рождество. Но в последние годы все реже. А прежде почти каждый год. Когда еще Саймон был маленьким, а мать Джоанны была жива. В прежние дни. Клаудии тогда не было. Тогда тут работала одна итальянка. Но потом ей пришлось оставить работу. Из-за здоровья. Как же ее звали? Они еще общались какое-то время. Навещали ее в больнице в Ферраре или где-то еще. Он как будто помнил это, но не был уверен в точности воспоминаний. В любом случае он не имел представления, что с ней сейчас. Все эти люди, которых ты узнаешь за всю свою жизнь. Что с ними со всеми сейчас?

Он насыпает немного мюсли в большую кружку и заливает обезжиренным молоком. Это молоко больше напоминает воду, чем настоящее молоко.

Клаудиа спрашивает, с чего ей начать.

– Может, с верхнего этажа? – предлагает он, просто чтобы побыть на кухне одному.

Он сидит за столом, ест мюсли и слышит скрип старых ступенек под ее ногами.

Сколько ей лет? Интересно. Она уже не молода. Ее сыну около тридцати. Приятный человек. Он встречался с ним несколько раз – тот время от времени заезжает за матерью на своем фургоне «ИКЕА».


Доев мюсли, он усаживается в ушастое кресло в гостиной – старое кресло, его пора перетянуть – и печатает на айпаде. Айпад ему подарила Корделия, когда он лежал в больнице после операции на сердце. Он всегда был прирожденным технарем и «первопроходцем» по части новинок – первым среди друзей купил видеомагнитофон, году этак в 1979-м. А на айпаде научился работать за пару дней.

Он печатает письма.

Пальцы летают по клавиатуре.

Строчки ползут по экрану.

Отправляет письма. Всего несколько. Не так много, как раньше. Ему пришлось отказаться от многих привычных занятий – сократить пенсионный набор увлечений. Теперь почти до нуля. Пришло письмо от Корделии – это всегда радует его. Она рассказывает обо всем понемногу. Спрашивает, как он чувствует себя. Говорит, что стихотворение Саймона – ее сына, его внука – опубликовали в одном журнале. Вероятно, студенческий журнальчик, но она не уточняет – ей хочется произвести на него впечатление. Саймон учится на первом курсе в Оксфорде. Стихотворение приложено к письму, и он просматривает его, слыша шаги Клаудии наверху, от них позвякивают стекляшки на канделябре. (Канделябр уже стоял здесь, когда они купили дом – большая ценность, как их заверили.) Стихотворение, похоже, было навеяно известной миниатюрой султана Мехмеда II, на которой он нюхает цветок.

Мы видим на портрете – взгляд его не здесь,

Мехмед Завоеватель держит розу

Пред тюркским серпом носа.

Всеохватные потребности в деньгах или войне,

Предусмотрительность мудрого политика,

Братоубийство, спутник власти –

Все, что присуще его положению,

И он преуспел во всем. Так почему цветок?

Возможно, дань чему-то менее мирскому;

Не красоте, я думаю, как ее ни понимай,

Не любви и не «природе»,

Не Аллаху, как его ни назови, –

Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия,

Вечного бега времени.

Не так уж плохо, думает он. Есть удачные пассажи. Всеохватные потребности в деньгах или войне. Да, это удачно сказано. (Он все еще скучает по ним, пусть прошло уже почти десятилетие, по этим всеохватным потребностям, ожидавшим его в Уайтхолле[77], куда он добирался на метро, все еще чувствует, что без них он на самом деле не живет.) Да, это удачный образ. А потом еще там было… Где же это? Да…

Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия