Калейдоскоп, или Наперегонки с самим собой — страница 11 из 104

Впору бы заплакать от обиды, ведь невозможно поверить, что учитель обманул его и ушёл домой, так ничего и не объяснив. А ведь обещал же… Глядя под ноги, мальчик медленно направился к выходу и уже у самых дверей лицом к лицу столкнулся с Моисеем Захаровичем.

– Ты быстро проскочил мимо меня, и я не успел тебя окликнуть, – учитель, подслеповато щурясь, смотрел куда-то мимо него. – Поэтому решил тебя здесь подождать. Не хочется, понимаешь ли, чтобы нас слышали посторонние.

Яшка глубоко вздохнул, и вместе они вышли из школы.

– Вот эти письма, – Моисей Захарович достал из кармана треугольники. – Ты расстроился, что я не поместил их на стендах?

Яшка неуверенно пожал плечами.

– Пойми, всё это не так просто, – Моисей Захарович говорил все медленней и медленней, словно с трудом подыскивал слова. – Эти письма написаны на идише, и не каждый поймёт это правильно. Умный человек не предаст этому значение, а дурак? Стоит ли нам с тобой лишний раз дразнить дураков, которые не любят евреев? Ты взрослый человек и должен меня понять…

– Что в них плохого, в этих письмах? – не выдержал Яшка.

– Плохого ничего, но…

– Это настоящие фронтовые письма, – упрямо сказал он. – Тот, кто их написал, погиб как герой, мне дома рассказывали…

– Я прочёл их, – ещё тише сказал Моисей Захарович, – хотя, наверное, некрасиво читать чужие письма… Но я знаю идиш и не удержался… Это очень хорошие и добрые письма. Плохой человек таких слов никогда не напишет.

– Тогда в чём дело? – Яшка неожиданно разозлился и с силой пнул подвернувшийся на дороге камешек. – Какую-то авторучку в музее держать можно, а письма – нельзя?!

Учитель ничего не ответил, лишь как-то странно сгорбился и пошёл вперед, неловко переставляя ноги и не оглядываясь. Таким жалким и беспомощным Яшка его никогда не видел. Сначала ему хотелось догнать Моисея Захаровича и извиниться неизвестно за что, а потом он передумал и пошёл в обратную сторону. Необычное спокойствие и уверенность овладели им, даже собственная обида на учителя уже казалась ему мелкой и никчёмной.

Он поглубже засунул письма в карман и вдруг улыбнулся. Чему – неизвестно, но это уже было, наверное, совсем не важно…


История с письмами была не единственной. Поначалу Яшка даже внимания не обращал, когда кто-то глупо хихикал над его фамилией или выговаривал, словно сплёвывал, слово «еврей». Лично для него ничего обидного в этом слове не было, но ведь не может же это продолжаться бесконечно!

Друзья иногда посмеивались над тем, что вместо футбола с ребятами во дворе или каких-нибудь других не менее серьёзных пацанских дел, он с самого первого класса бегал в музыкальную школу со скрипичным футляром или в литстудию при районном Доме пионеров.

– Меня, например, в музыкалку и на пушечный выстрел не пустят! – ржал Скворец. – Да я и сам туда не пойду. Очень мне надо, чтобы надо мной во дворе смеялись! А играть на баяне меня батя и так научит, без нот! Стишки сочинять – да кому они нужны, эти стишки?! Вон их сколько в учебнике литературы…

Яшка сперва пробовал что-то возражать, но никого переубедить было невозможно. Футбольный мяч весил в глазах друзей намного больше скрипки. Стихи же, к сочинительству которых он с недавних пор испытывал интерес, вообще ничего не весили. В школе ещё можно было как-то общаться со своими лучшими друзьями, но после школы…

А потом произошла и вовсе неприятная история. Но уже не с ними и не в школе, а в музыкальной школе, где всё до последнего времени было бы вроде спокойно и неконфликтно. Этот случай Яшка тоже запомнил навсегда, и если изредка вспоминал, то настроение портилось надолго, будто всё происходило лишь вчера.

8. Открытое письмо

– Кошмар! – возмущённо принялся размахивать руками директор музыкальной школы Григорий Николаевич. – Снова эта психопатка Нонна письмо прислала! Что ей неймётся в своём Израиле?! Ну, уехала, ну, отпустили её подобру-поздорову – чего, спрашивается, ещё надо?

Он вскочил со стула и стал нервно бегать по классу, задевая пюпитры.

Танька Миронова, первая скрипка квартета, незаметно ткнула смычком Яшку и шепнула:

– Во даёт! Полчаса теперь бухтеть будет, а урок-то идёт…

Яшка ничего не ответил, лишь опустил скрипку и стал прислушиваться к срывающемуся директорскому тенорку.

Во время репетиции струнного квартета, которым руководил директор, его неожиданно вызвали к телефону, и вскоре он вернулся взъерошенный и злой. Следом за ним в класс примчались парторг школы баянист Жемчужников и завуч Наталья Абрамовна.

– Что она, успокоиться не может? – истерически повторял Григорий Николаевич и тряс головой. – Шестьдесят пятый год уже, а она… Злилась бы на того, кто ей дорогу перешёл, а мы-то причём? Наш коллектив её, можно сказать, воспитал, выпестовал, а она – змея подколодная…

Не обращая внимания на четверых замерших за пюпитрами учеников, он метался по классу, словно у него неожиданно разболелись зубы.

– Что вам сказали по телефону? – вкрадчиво поинтересовался Жемчужников, моментально превращаясь из разбитного гармониста в строгого коммуниста-парторга.

– Товарищ Трифанков из райкома партии крайне возмущён тем, что на адрес школы снова пришло письмо из Израиля от этой… Хорошо, что компетентные органы вовремя отреагировали и передали письмо в райком. Вопрос поставлен прямо: а не стоят ли за этим письмом западные спецслужбы? Всё надо предусмотреть. Попади письмо в коллектив, опять пошли бы разговоры, и вообще… – Григорий Николаевич горестно вздохнул. – Товарищ Трифанков такой разгон мне устроил по телефону, что хоть с балкона… вешайся. Крайний я, что ли?! Нужны мне эти неприятности как телеге… пятая нога! В общем, пора принимать меры, чтобы впредь подобных безобразий не повторялось.

– Какие меры? – насторожился парторг, и его глаза сверкнули плотоядным огоньком.

– Нам поручено подготовить ответное открытое письмо, которое опубликует областная газета. Пусть общественность узнает о нашем негативном отношении к подобным провокациям, чтобы впредь неповадно было…

Танька Миронова подмигнула ребятам:

– Нормалёк! Пятнадцать минут до конца урока осталось.

Яшка её не слушал. Какая-то непонятная тоска поднималась в нём, стискивала грудь и застревала в горле твёрдым солёным комком. Всё происходящее его, естественно, не касалось. И в то же время касалось, потому что уехавшая чуть больше года назад в Израиль бывшая преподавательница музыкальной школы приходилась ему родной тёткой.

Нельзя сказать, что Яшка питал к ней большую любовь. Взбалмошная и грубоватая, она не часто вспоминала о своей не такой уж и дальней родне, но это Яшку устраивало. Чем меньше она его замечала, тем меньше его дразнили, а учился он хорошо и без её помощи. В Израиль Нонна подалась одной из первых в их городе, едва появилась возможность. Перед отъездом у неё была куча неприятностей и даже скандалов. Её мужа, дядю Борю, который отказался с ней ехать, вынудили затеять бракоразводный процесс, после чего всё равно исключили из партии и выселили из двухкомнатной квартиры. Помотавшись полгода по коммуналкам и общежитиям, он в конце концов уехал тоже, но что с ним, пока неизвестно, потому что писем он никому не писал.

Кто-то прослышал, что на таможне Нонну основательно прошерстили, изъяли почти все книги и ноты из багажа, в результате чего она уехала с одним лёгким чемоданчиком. Но ещё до этого по указанию райкома партии в школе было проведено собрание, на котором Нонну «гневно заклеймили», обвинили во всех смертных грехах и вдобавок публично заявили, что «как педагог она ноль» и всю жизнь «клепала бездарностей под стать себе».

Со временем, может, всё и улеглось бы, но тут пришло первое письмо. И не кому-нибудь из оставшихся друзей или родных, а прямиком в музыкальную школу. В письме Нонна хвасталась первыми успехами на новой родине, но не забыла пройтись и по тем, кто отравлял ей существование в последние месяцы перед отъездом. Григорий Николаевич недальновидно позволил прочесть письмо в коллективе, отсюда и начались все беды.

Выходило, что с отъездом Нонна не успокоилась и не забыла обид. Каким-то образом она проведала, что Григорию Николаевичу зарубили присвоение звания заслуженного работника культуры, а Переходящее Красное знамя, которым испокон веков награждалась школа, секретарь райкома Трифанков приехал и забрал самолично, не удосужившись создать для этого даже какой-нибудь формальной комиссии…

Урок подходил к концу, а Григорий Николаевич словно забыл о нём.

– Ох, эти евреи! – пыхтел он и брызгал слюной. – Сплошные неприятности от них. Чего им, спрашивается, здесь не хватает? Преследуют их, что ли? По погромчикам соскучились?

– Григорий Николаевич! – дрожащим голосом проговорила моментально покрасневшая Наталья Абрамовна. – Детей постыдитесь! При мне можете говорить всё что угодно, но при них… – она виновато взглянула на Яшку и на толстого виолончелиста Женьку Вилькинского.

– Да что они – не понимают?! – вспылил директор и в упор посмотрел на ребят. – Вот скажите, вы понимаете, о чём разговор?

– Понимаем, – в один голос ответили Яшка и Женька, хотя совершенно не понимали, чем провинились евреи перед директором.

– Вот я, к примеру, украинец, – с пафосом продолжал Григорий Николаевич, – всю жизнь живу в России, и никуда меня отсюда не тянет. Бывает, конечно, что какие-нибудь бездари хохлом обзовут – я же от этого не бросаю всё и не драпаю в Киев! А евреев, видите ли, только попробуй жидами обозвать – смертельная обида…

– Григорий Николаевич! – почти задохнулась Наталья Абрамовна и, опрокидывая стулья и пюпитры, выбежала из класса.

Насупившийся Жемчужников проводил её тяжёлым взглядом, потом рассудительно изрёк:

– Эмоциональная дамочка! Ишь, как нос воротит, на больную мозоль ей наступили, видите ли. Того и гляди, сама навострит коньки на историческую родину…

Яшка внимательно вслушивался в разговор и рассматривал невозмутимого Женьку Вилькинского, обхватившего лакированные бока виолончели своими толстыми коленками, затем перевёл взгляд на Юрика Сысоева, вторую скрипку квартета. Потом некоторое время изучал драный карман на пиджаке Жемчужникова, из которого при каждом движении сыпались серые табачные крошки. На брызгавшего слюной директора смотреть не хотелось.