Калейдоскоп. Расходные материалы — страница 123 из 157

Не знаю, правда ли это – сам я не охотник, – но говорят, бывают редкие волки, которые в случае опасности могут поднырнуть под флажки и уйти от загонщиков и стрелков.

Даже если это неправда – это очень русская история.

В нас всегда есть желание прорваться на ту сторону, нарушить неписаный закон, обрести спасение. Надо беречь это желание, беречь, как высокую ценность, не разбазаривать на пустые удовольствия, разврат, наркотики.

Я пишу тебе об этом, потому что знаю: в тебе тоже есть капля русской крови, а значит, есть и это желание – пересекать границы, отменять «никогда» и «навеки», переделывать судьбу и в мире, лишенном Бога, стремиться к недостижимому абсолюту.

Береги его, милая моя внученька, и, возможно, когда-нибудь оно спасет тебя – как не раз спасало твоего деда.

Вечером следующего дня Владимир Туркевич поднимается по лестнице барселонского вокзала. Только сейчас он замечает, как прекрасен этот вокзал с его литым железным каркасом, разноцветными стеклами, полукруглыми арками…

Странно, думает он, сколько раз я был здесь – и не обращал внимания? Интересно, почему заметил только сейчас?

Владимир Иванович не знает ответа. Но всё просто: он впервые пришел на вокзал туристом – не добровольцем, не солдатом, не спешащим домой любовником, не стариком, приехавшим воскресить город своей юности.

И вот он уезжает из Барселоны, прощается с этим городом – навсегда, теперь уже взаправду. Он еще много лет проживет в Париже, не раз приедет в Вену, а если Бог даст, лет через десять-двенадцать прилетит в Россию. Но в Барселону он больше не вернется – он взял у этого города все, что мог, увез с собой последние воспоминания, слой за слоем снял кожуру сорока лет, прикоснулся к заветной сердцевине, пытаясь найти следы далекой войны, отзвуки своей юности.

Владимир уезжает – и за его спиной крошится, рассыпается и тает его Барселона… исчезает, словно фата-моргана, полуденный мираж, призрачный рисунок на влажном песке у самой кромки прибоя.

И волны шепчут: «Прости меня, прости всех нас, потому что мы больше не увидимся!»

* * *

Бывает такой миг, когда сквозь вечерний неоновый свет города проступают контуры разрушения, войны прошедшей или войны грядущей. Мерцающие огни реклам сменяются траекториями трассирующих выстрелов, шум машин звучит, словно грохот гусениц, и ты видишь, как беззвучно, словно на старой хронике, рушится угол здания, открывая взгляду часть комнаты, оглушенных взрывом жильцов, жалкие остатки мирной жизни – поцарапанную мебель, разбросанные детские игрушки, разбитую посуду. Ты отводишь глаза – и видишь: над городом расцветает чудовищная черно-красная роза огня и пламени, дыма и пепла. Взрывная волна пригибает деревья, опаляет жаром листья, выбивает стекла, несет с собой ужас, отчаяние, неизбежность смерти. Разрушенные дома покорно опускаются на землю: так сломленный человек становится на колени, готовый принять свою судьбу. Прерывистый стрекот выстрелов, далекое уханье артиллерийских орудий, разрывы снарядов… крики женщин, стоны раненых, проклятия, ругань. Гул самолетов в антрацитово-черном непроницаемом небе.

Груда щебня на месте того, что было твоим домом. Развороченная витрина кафе, перевернутые столики, пустая барная стойка. Красно-желтый мячик, выпавший из детской руки, пересекает пустую мостовую, замирает в случайной воронке – злая пародия на игры мирного времени, военный пинбол.

Ты смотришь на город – и, точно на переводной картинке из детства, сквозь счастливый блеск ночных огней проступают хаос и разрушение – напоминание или пророчество? Неизбежность или возможность?

Развалины проступают сквозь фасады зданий – и в твоем сердце горячим взрывом распускается счастье.

261991 годОсень в Иерусалиме

Этой ночью мне опять снилась осень. Я шел по какой-то аллее, и ветер гнал по асфальту опавшие листья – красные, оранжевые, желтые, золотые. И таких же цветов были кроны деревьев вокруг, и там, во сне, мне на мгновение показалось, будто я – внутри русской церкви с ее золотыми иконами.

Ярко светило солнце, но по небу ползли облака – темные, сероватые, грозившие пролиться дождем. Кажется, у них были лица моих одноклассников – ну, настоящих одноклассников, по питерской школе.

Никогда бы не подумал, что буду скучать по серому небу и косому дождю.

Я проснулся и долго лежал без сна, ковыряя штукатурку. Здесь, в Израиле, почти во всех квартирах нет обоев, не то что дома.

Впрочем, что это я? Дом теперь у меня здесь.

Ну, или у меня вовсе нет дома. Здесь дом – ненастоящий, такой же ненастоящий, как и здешняя осень, – ни желто-оранжевых листьев, ни туч, ни дождя.

– Конечно, Лёня переживает, – объясняет Ира мужу. – Он же нам говорил еще в Питере: в Союзе сейчас самое интересное, а мы увозим его на край света.

– Чего там интересного? – недовольно бурчит Виктор. – Даже «Сайгона» больше нет, уж на что был клоповник, так и тот…

В «Сайгоне», стоячей кофейне на углу Невского и Владимирского, они и познакомились шестнадцать лет назад. На столах лежали резаные бумажки – типа салфетки, – а кофе наливали в треснутые кофейные чашки без ручек.

Тогда, конечно, Виктор не называл его клоповником – наоборот, рассказывал, что еще много лет назад они с другом Сережей предсказали появление «Сайгона» именно в этом месте. Тут должен был быть наш русский «Клозери-де-Лила», – рассказывал тогда Виктор. Он был молодой, стройный, черные волосы до самых плеч. Сейчас ничего не осталось – изрядное брюшко, седые лохмы, мешки под глазами.

– Что ты меня убеждаешь? – говорит Ира. – Ты сам называл меня «паровозом нашей эмиграции». Никто не хотел уехать оттуда больше меня. Но это для нас там ничего интересного не осталось, а у Лёни были друзья, он даже один раз ходил в рок-клуб…

– Я не понимаю, как можно быть таким инфантильным, – отвечает Виктор. – В его возрасте я только и мечтал вырваться из совка! А мы ему все принесли на блюдечке с голубой каемочкой – взяли, оформили документы, увезли. Живи себе, радуйся!

Ира тяжело вздыхает. Прежде всего, она хотела уехать ради сына – а вот гляди, что получилось: ему самому отъезд оказался не нужен. Ну ничего, утешает она себя, это только период первоначальной адаптации, потом он привыкнет, выучит язык, заведет себе девушку…

– Не понимаю, – продолжает Виктор, – как может здесь не нравиться? Это же наша страна, наша земля! Я буквально лет десять сбросил, прямо вторая молодость, понимаешь? – говорит он и пытается задрать Иринину ночнушку.

– Не сейчас, – шепчет она, – вдруг Лёня еще не спит?

Виктор недовольно сопит и отворачивается, а Ира вздыхает с облегчением. Если бы она могла, она бы развелась года три назад… но как бы она уехала?

Ира, конечно, была паровозом их отъезда, но паровоз бесполезен без двигателя. Двигателем был Виктор, еврейский муж при русской жене.

Дорогой Егор, Мне выдалась оказия, поэтому спешу написать тебе письмо. Я уже вполне освоился здесь, в Израиле, хотя, конечно, скучаю по Питеру. Мы живем в Гило, это такой пригород Иерусалима, до центра города надо ехать на автобусе. Это иногда бывает стремно, потому что можно столкнуться с арсами, это такие местные гопники. Вообще, в Израиле выяснилось, что евреи бывают самые разные, – смешно, что я когда-то думал, что все евреи умные и образованные, как друзья моих родителей или Ося из «Б» класса.

Кстати, я тут вовсе не еврей, я – русский. Помнишь, я рассказывал, как в пионерлагере меня били, называя жидом? Здесь, если арсы до меня доберутся, то побьют, потому что я – русский.

Стоило для этого уезжать, скажи, да?

Я учусь в обычной районной школе, она называется «Макиф Гило». Ребята в классе не особо подготовленные, так что по всем предметам я – один из лучших. Конечно, кроме иврита: я учу его в ульпане и еще недостаточно хорошо знаю, хотя полгода учил дома, у Бориса Иосифовича. Передавай ему, кстати, привет, если увидишь. Его уроки мне очень пригодились.

Почти все мои одноклассники – мизрахим, восточные евреи, смуглые и похожие на арабов. Я с ними вообще-то не очень – говорить нам особо не о чем, у них свои интересы, у меня – свои. В классе есть одна русская девочка, ее зовут Маша, но она хочет, чтобы ее называли Мириам. Мне плевать, я-то зову ее Маней, тем более, что она со мной все равно не разговаривает: она встречается с Алоном и боится, что он устроит ей скандал, такой он ревнивый. Ну, мне и не очень-то хотелось, вот еще! У меня и без Мани тут полно русских друзей: мы с ними почти каждый вечер ходим на Когана, то есть на площадь Когана, сидим там, поем Цоя и БГ, иногда даже выпиваем. Ребята постарше приходят с девушками, обнимаются и целуются. Короче, довольно похоже на Гоголя в Москве, только дождя можно не бояться, дожди здесь сильно реже, чем в Питере.

А еще мы ходим в «идиотник» – так мы называем Центр для бывших жителей СССР, потому что, если не считать нас, там обычно собираются настоящие идиоты.

Ладно, мама торопит, так что заканчиваю.

Потом напишу еще.

С эмигрантским приветом – Лёня

(перебивает)

Юля никогда не интересовалась политикой. Про Израиль она знала только, что там есть какие-то палестинцы и от них сплошные неприятности.

Когда в девяностом году ее родители получили разрешение на выезд, Юлю отправили стоять в очереди за билетами. Имеющиеся рейсы не справлялись с наплывом желающих. Покупка билетов занимала недели две-три. Быстро нашлись какие-то люди, торговавшие местами в голове очереди, – но у Юлиных родителей не было на это денег.

Две недели она ходила к кассам как на работу. Познакомилась с соседями по очереди: пожилой еврейской парой и молодым парнем из Ливана. Ливанец был черноволосый и широкоплечий. Юле всегда нравились такие мужчины. Она с удовольствием беседовала с ним, тем более что молодой человек неплохо говорил по-русски. Иногда он угощал ее кофе в одном из первых кооперативных кафе неподалеку.