Калейдоскоп. Расходные материалы — страница 134 из 157

– Погоди! Я понял – нам ничего не обломится! Мы же пришли сюда искать дом Кизи, а не найти. Неправильно поставили задачу.

Секунду они смотрят друг на друга, а потом начинают ржать.

– Пойдем, – говорит Дина, – у меня уже ноги устали в этих туфлях. Нечего было выпендриваться, надела бы кроссовки, как нормальная американка.

– Ты что! – Джек опускается на землю у ее ног. – У тебя такие красивые туфли…

Он проводит пальцами по высокому, испачканному землей каблуку.

– Ну тебя, – смеется Дина и, скинув туфли, садится рядом.

У нее кружится голова.

– Трава у вас, конечно… – начинает она и замолкает.

– Organic! – говорит Джек. – Из афганских семян. Еще в восьмидесятые англичане оттуда вывезли, из-под ваших… а пару лет назад мои друзья закупились в Голландии, так что теперь у них маленькая секретная плантация в Марин-каунти. Ну, они не одни там такие… все, короче, ждут, когда полный легалайз объявят. Говорят, сразу захватят рынок!

– Давно ждут?

– Уже лет тридцать, – Джек смеется, – или тридцать пять.

– Может, и сорок?

– Не, погоди. Сорок лет назад были пятидесятые. Травы не было, все больше бензедрин. Старые добрые спиды.

Они сидят молча. Старая добрая калифорнийская земля подставляет им свою спину. Дина ложится навзничь и смотрит, как над головой переплетаются ветви. Где-то за ними – голубое небо, небо вечного лета, оранжево-желтый солнечный круг, рисунок мальчишки. Let it be. Пусть всегда будут небо, солнце, мама и я. И мир. Peace and love.

Она закрывает глаза, жаркий шар вспыхивает на изнанке век, в ушах шумят голоса, перебивают друг друга, наслаиваются, сливаются: если у нас будет ребенок, он будет жить после революции, после победы революции… дитя новой эры, эры Водолея… принимать кислоту, учиться у него… он придет в новый, в лучший мир… мы будем за него бороться… будем бороться и победим…

На каком языке они говорят? Русский? Английский? Ангельский? Почему эти голоса так знакомы? Джек? Митя? Дэн? Призраки шестидесятых, невозможное воспоминание…

Глубокий, грудной голос, уверенный голос человека, привыкшего, что его слушают и слышат: я провозглашаю вечное государство счастья!

И снова голоса, перебивают друг друга, шелестят в листве, перебираются с ветки на ветку:…освободить мир…отравить водопровод кислотой… почему отравить? облагородить!

Дина улыбается. Раскинувшись среди исполинских корней, вжимаясь лопатками в теплую калифорнийскую землю, она слышит – голоса окликают ее: Дина, милая Дина, мы не умерли, не ушли, мы здесь, мы рядом… наших лиц не осталось, наших тел больше нет, наши души взлетели высоко в космос, ракетой вдоль каналов кундалини, взрывая верхние чакры, пронзая калифорнийские небеса… в радужный космос переливчатых линий… они же – звуки, они же – касания, они же – стихи и запахи, прикосновения и поцелуи… синхронизация, объединение, единство… главная революция – это революция сознания… никто из нас не один, наших тел больше нет, мы едины, едины с космосом, едины друг с другом…

И сквозь этот небесный хор прорывается полузабытый, такой знакомый голос Мити: тот, кто вкусил секса, наркотиков и рок-н-ролла, навсегда останется свободным.

– Я думаю, это наша ответственность, – говорит Краммер, выключая телевизор, – персональная ответственность каждого из нас. Если угодно, миссия: не допускать геноцида. Чтобы холокост никогда не повторился.

Пол неуверенно кивает.

– Это, Пол, не ваш случай, – продолжает Краммер, – но я всегда помнил, что я – еврейский мальчик из Бронкса, чужой среди всех этих WASP'ов. И деньги ничего не меняют, особенно в Нью-Йорке. Здесь, кстати, все иначе. За это я и люблю ваше побережье – здесь больше свободы. Поэтому сюда все тянутся – индусы, китайцы, русские…

– Да, – кивает Пол, – Калифорния располагает к выходу за рамки американоцентризма. Поэтому я сразу планирую свой проект как международный, ориентированный в значительной степени на Азию.

– За Азией будущее, – соглашается Краммер. – Знаете, что теперь про китайцев говорят то же самое, что полвека назад говорили про евреев? Берут жопой, один пролез – сразу тащит своих, никакого творческого подхода…

– Это, конечно, расизм, – на всякий случай обозначает свою позицию Пол, осторожно положив недокуренную сигару на край пепельницы. Контрабандная «гавана», демонстративный вызов государственному эмбарго. Вполне в стиле Долины.

– Да неважно, расизм или нет, – отвечает Краммер. – Важно, что китайцы порвут всех, как мы в свое время. Я так и сказал Норме: пусть дети учат мандарин. Я вообще поклонник китайской культуры. Я не имею в виду классическую, я говорю о современном Китае. У них интересный контемпорари арт. У меня есть парочка Ю Минджунов и даже один Чжан Хуань, но не здесь – в Нью-Йорке. Тут у меня только коллекция гонконгского кино.

– Кунг-фу? – спрашивает Пол.

С непривычки от крепкого табака закружилась голова. Лучше бы мы траву курили, думает он.

– Нет-нет, гангстерские фильмы. Герой с двумя пистолетами идет сквозь огонь и кровь. Иногда мне кажется, что в глубине души я сам такой – обреченный сражаться и побеждать. Дети вырастут – я им эти фильмы покажу, чтоб знали, какой я на самом деле. А то так и будут считать, будто я просто скучный человек, всё про деньги и про компьютеры.

Пол подобострастно кивает.

Вот поэтому я так радуюсь, что у меня сын, вдруг догадывается Джонатан. Девочки в этом ничего не понимают, а мальчик точно поймет рано или поздно.

– Ты знаешь, – говорит Джек, – я подумал: нафиг Хейт-Эшбери, там сейчас одни туристы. Примерно как на тридцать девятом пирсе с морскими котиками или в знаменитых трамваях. Лучше поедем в японский центр, там забавно. А потом попробуем взять «экстази» и сходить куда-нибудь потанцевать. Подходит?

– Вполне, – отвечает Дина и смотрит на профиль Джека: обе руки на руле, глаза устремлены на дорогу, ветер из открытого окна развевает волосы. Интересно, думает она, он смуглый от калифорнийского загара или у него какие-нибудь средиземноморские предки? Или, может, индейцы? Надо спросить – это ведь только в России неприличный вопрос, а в Америке – в самый раз.

Приятно, что они тут гордятся своими предками, – а я в России ни с кем не обсуждаю, что я татарка, хотя слова «спокойной ночи» и «я тебя люблю» дома всегда говорили только по-татарски. Впрочем, праздников никаких не отмечали, халяльной еды не ели – и только однажды, когда в начале девяностых к нам в дверь позвонили свидетели Иеговы, вышла бабушка и сказала: «Уходите! Мы – мусульмане!» – а раньше я об этом и не задумывалась.

– Я люблю Калифорнию, – говорит Джек. – Я думаю, весь этот сайберспейс не случайно здесь завелся. Это – крайняя точка, последняя линия фронтира. Кто такие были переселенцы? Люди, которые бежали от властей в поисках лучшей доли. Сначала – из Англии в Америку, потом – с Восточного побережья на Западное. И вот они уперлись в океан. Все. Дальше некуда расширяться. Некуда девать энергию, некуда бежать. Если бы получилось с космосом – да, это придало бы нам как нации цель и смысл. А так в роли нового фронтира выступает Интернет.

– Забавно, – Дина закуривает еще одну сигарету и выпускает струйку дыма в стремительно проносящийся за окнами пейзаж. – Один мой приятель объяснял мне, что у России была похожая история. В конце XIX века мы уперлись в Афганистан – ну, там были англичане и все такое, – и на этом Российская империя остановилась. И вся энергия, которая уходила на освоение новых земель, оказалась обращена внутрь – что и кончилось революцией и катастрофой. Очевидно, потому что не успели изобрести Интернет.

– Я понимаю, что тебе в это трудно поверить, – говорит Джек, – но ваша революция была дико крутая. Ленин, Троцкий и все такое.

– Это все потому, что мы – максималисты. У нас всегда есть зазор между тем, что есть, и тем, что должно быть где-то там, за недосягаемой гранью – «при коммунизме», «в Божьем царстве», «в древней языческой Руси» или наоборот «в Европе». Или вообще – «в нормальной стране», как говорили в перестройку.

– У нас тоже есть американская мечта, – говорит Джек, – или, по крайней мере, была.

– Это другое, – качает головой Дина, – я не могу объяснить. Мне кажется, весь смысл нашей революции, да и вообще всей нашей истории в том, чтобы жаждать абсолюта, но отвергать небеса. В этом зазоре – между абсолютом и небесами или между реальностью и абсолютом – мы и живем всю жизнь.

Зазор – ключевое слово, понимает Дина. Вот то, что все время присутствует в нашем разговоре. Зазор. Разрыв. Пропасть, которую нельзя заполнить. То, что разделяет нас – меня, русскую, и его, калифорнийца. Хороший парень, но совсем другая жизнь. Университет, хай-тек, опцион, акции, все такое – а я в то самое время работала то продавщицей, то машинисткой, то секретаршей. Уходила от нищего-на-кислоте к богатому-на-кокаине. Объяснялась с его кредиторами, что не знаю, куда он сбежал, и предлагала забрать все, что было, – а не осталось уже ничего. Случайно повезло: Саша пожалел меня, взял переводчицей и прикрыл от наездов. Проработала у него до кризиса, а с нового года в новую контору устроилась, благо меня теперь знали. Зарплата, правда, меньше в два раза, но и цены теперь другие. Вряд ли Джеку все это можно объяснить, как бы он ни смотрел на меня и ни тянулся рукой к моим коленям. Провал. Зазор. Весь день мы танцуем вокруг этого провала – ни обойти, ни перепрыгнуть, ни сделать вид, что его вовсе нет.

– Понять, что абсолют уже здесь, – говорит Джек, – России явно не хватает психоделиков.

– Можешь наладить поставки, – предлагает Дина. – Если прочий стаф у тебя такой же чумовой, как твоя трава, ты как пить дать захватишь рынок быстрей, чем менты тебе почки отобьют.

Они едут по 280-му шоссе – силуэты сан-францисских небоскребов внезапно возникают из-за поворота на фоне светлого вечернего неба, как гигантские погашенные свечи в огромном опустевшем соборе.

– Да я вообще не русская, – говорит Дина, – я из казанских татар.