Зачем я ей показал? – думает Алекс. – Она же все равно ничего не поймет, как ей понять? Она даже мяса не ест, даже рыбы. Вот сидит и придумывает, как бы ей это забыть. Был бы я негр, она бы сказала себе, что нет насилия, а есть травма колониализма. А так даже не скажешь, что это какая-нибудь постсоветская травма, – я же в СССР никогда не жил и русским себя не чувствую.
Просто Саманта ничего не понимает ни про насилие, ни про семидесятые годы.
Все, что случилось за последние двадцать пять лет, уже было тогда в Италии. Еще не открыли СПИД, но уже знали, что секс убивает. Русские еще не вошли в Афганистан, ЦРУ еще не вскормило «Аль-Каиду», но бомбы террористов держали в ужасе всю страну.
Шестидесятые пообещали нам любовь. Семидесятые объяснили, что единственная любовь, которой мы достойны, – любовь к насилию и жестокости.
Моя мать, моя бедная мама, беременная, одна-одинешенька в чужом городе, только что из Москвы, без денег, почти без языка – но все равно каким-то чудом выбрала лучший фильм, в каком только могла сыграть: фильм про то, как появилось на свет наше поколение. Мы – дети психоделического насилия. Никакой власти цветов, никакого лета любви. Я был мертв еще до рождения, я еще до рождения знал, в каком мире мне предстоит жить.
Как объяснить Саманте? – думает Алекс. – Нужно ли объяснять?
(перебивает)
Говорите, «дети психоделического насилия»? У нас без всякой психоделики иногда такие истории случаются!
Была у меня знакомая девушка-кинопродюсер. Красивая, ухоженная, по-европейски образованная. Артхаус. Фестивальное кино. Интересные поклонники.
Однажды она решила снять фильм про русскую глубинку. Молодой модный режиссер нашел подходящую деревню. Съемочная группа расселилась у местных жителей. Девушка-продюсер тоже решила приехать.
Вот сидит она в санях, в белоснежной шубе. Зима, снежок под полозьями хрустит, березы отбрасывают голубоватые тени. Возница в треухе, лошадка трусит… Идиллия.
Подъезжают они к деревне, навстречу бежит собака. Лает что есть силы. Лошадь нервничает, шарахается.
И тут возница вынимает из-под сиденья топор и одним движением разрубает собаку пополам. Кровь – фонтаном! Сани – в крови. Белоснежная шуба – в крови. Сама продюсер – в крови.
Возница говорит извините, девушка берет себя в руки, спокойно отвечает:
– Ничего страшного.
Наступает вечер. Девушка переоделась. Порыдала, пока никто не слышал. Пришла к хозяину дома.
– Наверное, – говорит, – надо как-то с владельцем собаки объясниться…
– А чего там объясняться? – отвечает хозяин. – Мишка уже с бутылкой к нему пошел, они эту собаку сейчас сварят и съедят под водочку!
Зачем он это сделал? – думает Саманта. – Как он мог так со мной поступить? Зачем он показал мне этот больной фильм? Ну и что, что там снималась его мать? И как я теперь буду с ней говорить, когда познакомлюсь?
Конечно, я не буду с ней знакомиться, еще не хватало! Вот только приедем в Америку – и расстанемся. Я ему этого никогда не прощу. Это было изнасилование, да, изнасилование на свидании. Заставить меня смотреть эту мерзость… сразу после того, как мы были вместе. Настоящее изнасилование. Он воспользовался тем, что мне было некуда деться, да!
Я просила сделать тише, чтобы не разбудить Джонни, а он сказал: «Не волнуйся, он спит как убитый», словно я прикрываюсь ребенком!
А если я забеременела? Что делать? Второй ребенок без отца? Но все равно, решено: жить с Алексом я не смогу. Мне теперь даже смотреть на него противно.
Боже, почему мне всегда попадаются такие уроды?
Саманта в самом деле не смотрит на Алекса – только в окно. На горизонте остовом динозавра – римский акведук в золотистом солнечном сиянии.
Зачем? Зачем? – думает Саманта. – Ну да, его мама была одна в Риме, без денег в чужом городе, ну да, она снялась в этом чудовищном фильме – но ведь потом она приехала в Америку, нашла работу, воспитала сына, дала ему образование… прожила достойную жизнь. Подумаешь, когда-то в молодости снялась в итальянском порнотрэше! Зачем она сыну-то об этом рассказала?
Русские все-таки загадочный народ.
Как он говорил вчера: шестидесятые пообещали нам любовь, семидесятые сдержали обещание и научили любить насилие.
Я родилась в Огайо, шестидесятые были в самом разгаре, но, честное слово, там не было никакого обещания любви. Был страх перед наказанием, страх перед войной, страх перед кризисом и безработицей – вот и всё.
Нет, не всё. Еще страх не быть идеальной, не оправдать надежд родителей и авансов учителей. Не получить высший балл, не стать королевой выпускного, не поступить в хороший колледж.
Все, что я узнала про любовь, я узнала уже в университете. Я научилась просто быть собой. Узнала, что надо беречь жизнь, что Дух пронизывает весь мир, что смерть – это не конец, а просто еще одно путешествие.
Что нам нужна только любовь.
Зачем Алекс показал мне этот фильм? Разве в мире и без того мало жестокости и зла?
– Я недорассказал вчера про Инеш и Педру, – говорит Алекс.
Саманта сердито встряхивает светлыми кудрями:
– Сама прочту! Дай мне путеводитель!
Каменный шатер купола над головой. Внутри никого, только они втроем. Сколько лет этому монастырю? Шестьсот? Интересно, он всегда был таким пустым – или когда-то его наполнял шум голосов, гомон паломников, призывы и проповеди?
Саманта поднимает голову: восьмиконечная каменная звезда, в центре – голубь, в кружевном ореоле сияния, на перекрестье лучей – ажурные снежинки. На секунду Саманте кажется: звезда пульсирует, раскрывается навстречу, словно хочет притянуть к себе, обнять, благословить.
Саманта садится на скамью, открывает путеводитель. Ну да, все как рассказывал Алекс. А, вот еще: Педру велел изготовить два саркофага и поставить их так, чтобы, когда протрубят трубы Страшного суда, влюбленные в гробах сели и первым делом увидели друг друга.
В самом деле – романтично.
Саркофаги, продолжает путеводитель, богато украшены. Особенно примечательна резьба на саркофаге Педру, изображающая мученичество святого Варфоломея, с которого язычники сдирают кожу.
Вероятно, думает Саманта, это какая-то сложная аллегория любви. В смысле – про снятие кожи.
Саманта подходит к мраморному саркофагу. Вот здесь, значит, и лежит Инеш де Каштру. Прикрывалась детьми, была убита и похоронена, откопана и коронована, а теперь лежит здесь, ожидая, пока трубы, словно Божий будильник, позовут ее на последнее свидание.
Что от нее осталось, кроме любви? Была ли она умна? Любила ли своих детей? Любила ли своего Педру?
Мы не знаем. Быть объектом чужой любви – единственное, что могло случиться с женщиной шестьсот пятьдесят лет назад.
А вот тут лежит король Педру Первый. Пренебрег женой, завел любовницу, потерял ее, воевал с отцом, победил и примирился. Обещал не трогать убийц – но соврал и вырвал им сердца. Выкопал свою Инеш, короновал и велел всему двору целовать ее иссохшую руку – а когда настала пора, отплыл в последнее путешествие на мраморной резной ладье, унося с собой надежду на встречу с той, которую уже после смерти сделал королевой.
Бедный безумец, думает Саманта. Пусть там, в зеленой стране, голова Педру вечно покоится на коленях Инеш, пусть на островах Блаженных она вечно расчесывает его мраморные волосы.
Алекс берет Саманту за руку.
– Португальцы приходят сюда поклясться в вечной любви, – говорит он. – Давай я тоже поклянусь?
Саманта пожимает плечами. Она все еще злится.
– Как хочешь.
Они выходят в монастырский сад: триумф симметрии, геометрическисовершенные узоры, темно-зеленый лабиринт в обрамлении резных готических колонн.
На каменной ступени сидит Джонни. Он достал кубики из рюкзака и строит башню. Для каждого нового этажа приходится вынимать бруски из нижних ярусов – чем выше башня, тем больше в ней пустот, тем ажурней силуэт.
Любое неверное движение превращает всю постройку в гору кубиков.
Башня падает – раз за разом, раз за разом, словно в бесконечном телевизионном повторе последних известий – в зале аэропорта, в холле гостиницы, в номере пусады.
– Ты понимаешь, почему он купил эти кубики? – шепотом говорит Алекс.
Саманта кивает. Башня снова рушится – и грохот разносится по саду.
Я хотела прикрыться Джонни, думает Саманта, как Инеш де Каштру – своими детьми.
Но нет. Не спрятаться, не убежать: башня падает снова и снова.
Саманта берет Алекса за руку. Дальше мы пойдем вместе, думает она. Бедный мальчик, белокожий абику, восставший из целлулоидного ада итальянского трэша, – и взрослая девочка, юная мать, из последних сил ничего не знающая о насилии и жестокости.
Вместе мы выстоим.
– Может, лучше было купить меч? – спрашивает Алекс.
– Может быть, – отвечает Саманта, – может быть.
Красная ковровая дорожка, он делает по ней первые неуверенные шаги, опираясь на руку блондинки в вечернем платье. Думает: тоже мне, фифа! И так выше меня на голову, а еще на каблуках. Вот и сгибайся в три погибели, покажи-ка нам содержимое твоего декольте, не такое уж, кстати, и роскошное. Ну да, у этих нынешних, вечных анорексичек, редко найдешь хорошие сиськи. То ли дело в наше время! Мы умели ценить настоящую женскую красоту!
Старик довольно усмехается, словно сытый кот, – но тут слуховой аппарат в ухе взрывается шумом помех, и болезненная гримаса на мгновение искажает его лицо.
Он одолел уже половину лестницы. Если разогнуться и поднять голову, виден фасад, украшенный большим плакатом: коллаж старых афиш, слово «ретроспектива», имя-фамилия, знакомые, родные до боли, почти всегда стоявшие в титрах рядом с его собственными. И следом – в скобках – две даты, разделенные тире. Вторая – совсем свежая. Всего пять лет назад. Целых пять лет – а он так и не привык, что теперь всегда будет один. По крайней мере, пока к его собственной дате рождения не добавят через черточку вторую.