Серж нравится Джеймсу. В нем нет ни бесшабашности, ни дикости, которые молва приписывает русским. Впрочем, Серж ведь не какой-нибудь козак, а русский дворянин, граф или принц. Вероятно, его было бы прилично пригласить в лондонский дом Девисов, в поместье Греев в Линкольншире.
Джеймс представляет, как Серж разговаривает с сэром Эдуардом в солнечной декорации давнего майского дня, и зябко поеживается: в беседе с малознакомыми людьми сэр Эдуард Грей умел придавать голосу оттенок едва заметной нежности, деликатной ранимости, и собеседникам казалось, что им несказанно повезло – такой тонко чувствующий человек, как сэр Эдуард, удостоил их своим расположением. Они запинались от смущения, а лорд Грей смотрел им в глаза с выражением неопределенности, искренности и рассеянности, и каждая его фраза, каждый парадокс – чуть старомодный и оттого еще очаровательнее – все больше и больше возвышали старого денди в глазах растерянных и сконфуженных собеседников.
Джеймс знал дядин секрет: именно легкое, почти незаметное презрение придавало сэру Эдуарду изысканности и утонченности. Так ледяное дыхание первых заморозков сковывает осеннюю траву сверкающими кристаллами инея, и в розовом свете утреннего солнца она предстает хрупкой и ломкой, драгоценной, словно за одну ночь выточенной мастеровитым ювелиром из нежнейшего серебра.
Джеймс разгадал сэра Эдуарда десять лет назад, в библиотеке лондонского дома своих родителей. В тот раз собеседником сэра Эдуарда был другой дядя Джеймса, майор Девис, герой недавней экспедиции генерала Эгертона в мятежный Вазиристан. В те годы юный Джеймс мечтал о далеких загадочных землях, отчаянных стычках с враждебными племенами, о воинской славе, подвигах и доблести. Он играл в Гордона Хартумского, в осаду Кимберли и потому глаз не сводил с майора Девиса – и там, в отцовской библиотеке, впервые расслышал ледяные колокольчики презрения в голосе сэра Эдуарда, участливо расспрашивавшего о подробностях недавнего похода.
Сегодня Джеймс жалеет, что не прислушался к презрительному перезвону: возможно, будь он внимательней тогда, не отправился бы два года назад добровольцем в Европу, чтобы, как писали газеты, дать отпор тевтонским варварам, растоптавшим нейтралитет Бельгии и Люксембурга.
Я мечтал стать таким же, как сэр Эдуард или как майор Девис, думает Джеймс, но я опоздал родиться. Даже если я вернусь с войны, я не застану того, что было раньше. Старая аристократия, светские щеголи с их утонченным вкусом и равнодушием к жизни, готовые принять смерть как неизбежный финал наскучившего спектакля… офицеры, щепетильные в вопросах чести, собственной и имперской, создатели Британской империи… все те, кто вкусил ее плоды, выращенные на деревьях всех континентов под никогда не заходящим солнцем, – этим людям нет места в мире, узнавшем ядовитые газы и хлюпающую грязь окопной войны.
Свадьба лорда Эдуарда Грея была концом эпохи – но тогда об этом никто не догадался.
Джеймс грустно усмехается, вспоминая солнечный день и рыжие пятна света на лице леди Грей. Недавно мать написала, что тетя Виктория ждет второго ребенка, – и, возможно, лорд Грей стал отцом уже второй раз.
Вот кому повезло родиться вовремя – пятидесятилетний отец семейства спокойно ждет конца войны в родовом поместье, наслаждаясь обществом очаровательной юной жены… а его племяннику остается только кормить вшей в окопах Фландрии.
Из темноты доносится слабый шум. Кажется, с востока, со стороны рощицы. Шум кажется Джеймсу знакомым, хотя он не похож ни на шаги, ни на далекий гул танков и машин – ровный, еле слышный.
Наверное, шумит в ушах, думает Джеймс и снова шевелит пальцами ног в сырых сапогах.
Через час Серж сменит его, Джеймс спустится в блиндаж, заснет, накрывшись шинелью, и во сне снова и снова будет рыть окопы, зарываясь все глубже в землю, словно лиса в свою нору.
Серж стоит, опершись на винтовку, тихонько насвистывая полузабытую мелодию. Три года назад весь Париж ходил в «Бродячего кролика» увидеть, как танцует Марианна. Как же она была хороша, когда выбегала на сцену, и электрический свет превращал ее обнаженные плечи в пленительный мрамор! Как стучали каблучки туфель, как мелькали маленькие ножки!
Ах, Марианна, Марианна! Бедный Валентин сходил по тебе с ума, ежедневно – букеты цветов, каждый вечер – шампанское. Что стало с тобой теперь, Марианна? Что стало теперь с твоим Парижем, с прекрасным Парижем начала века?
А мои красавицы, подружки на один вечер, на одну ночь? – думает Серж. – Что сталось с вами? Неужели забросили роскошный особняк на рю Шабанэ, маркитантками отправились следом за французской армией, привычно соблазняя старых клиентов, этих маршалов и генералов? Или все-таки остались дома, решив, что даже в опустевшем Париже хватит мужчин, чья щедрость пропорциональна похоти?
Серж вздыхает и замирает напряженно: тихий шум, едва различимый, откуда-то с запада, со стороны наших позиций.
Может, подкрепление? Серж напряженно всматривается в темноту, но перед глазами по-прежнему высокие лестницы, витые колонны и полуодетые прелестницы из «Шабанэ».
Говорят, когда люди сидят взаперти, они рассказывают друг другу истории. Все наши истории мы давно знаем наизусть, и потому рассказываем сны – хотя Серж кривится презрительно: мол, скучнее чужих снов только чужой разврат.
Начинает Орельен, он самый молодой из нас – а в молодости трудно различить сон и мечту.
– Сегодня во сне я проснулся в длинном зеленом зале, с обоями, похожими на листву. Все было залито светом, таким нежным, что хотелось попробовать на вкус. Возле окна сидела девушка и шила, повернувшись ко мне спиной. Она словно ждала моего пробуждения… Мне надо было только встать и подойти, а я так устал, что снова уснул… но, засыпая, поклялся, что уж в следующий раз…
Орельен замолкает, чуть смущенно улыбаясь.
– Хороший сон, – говорит Джеймс, – я бы поменялся. Мне вот приснилось, будто мы с братом идем по дороге мимо большого дома. И брат шутя стучит в ворота, не знаю зачем. Но прямо там, во сне, я понимаю – зря он это сделал. И вот, не успеваем мы отойти, как ворота распахиваются, выезжают всадники и гонятся за нами. Мы бежим, и я знаю, что если нас схватят, то навсегда посадят в какой-то подвал.
– Понятно даже, какой, – говорит Сэм, – типа вот этого блиндажа.
Джеймс смеется, хотя ему не смешно. На секунду кажется: блиндаж – это ловушка, мышеловка, в которую они попали.
– А мне, – говорит Сэм, – последнее время снится один и тот же сон. Тоже про ворота. Большие такие, типа ворот в замок или в поместье. Они открыты, и я хочу войти, но меня не пускает стражник. Один и тот же, каждую ночь. Каждый раз я придумываю что-нибудь новое – то пытаюсь подкупить, то проскочить незаметно… но ничего не получается. А мне почему-то очень надо войти…Такой вот неприятный сон.
Томми смеется, не то смущенно, не то – презрительно.
– А мне приснилось, – говорит Грег, – будто я проснулся у себя в комнате, в Лондоне. Я лежу на спине, и мне очень неудобно лежать, что-то мешает. Комнату я хорошо вижу, все узнаю, ну, полку там с учебниками, физика, химия, механика… раскрытые тетради на столе, все как обычно… но что-то не так.
Грег замолкает, и Орельен спрашивает:
– Так что же?
– Ну, тут я понимаю, что превратился в большого майского жука.
На этот раз никто не смеется.
Запасы еды почти подошли к концу. Целые сутки мы провели на этом островке заповедного безмолвия, странного посреди великой войны. Похоже, фронт ушел куда-то на восток или, напротив, остался далеко на западе. Мы спорим, что делать, и Джеймс рассказывает: ночью он слышал странный шум.
– Я тоже, – кивает Серж, – но потом решил, что мерещится. Ровный такой шум, вон оттуда, – и он машет рукой на запад.
– Вот уж нет, – говорит Джеймс, – с другой стороны. Точно помню, я еще подумал: кто-то засел в рощице.
– Нет-нет, – говорит Серж, – я подумал, это наши сюда пробираются. Шум был такой… ну, будто кто-то роет землю.
– Да, точно, – соглашается Джеймс, – я и не сообразил. Будто кто-то роет землю.
Мы обсуждаем, что бы это могло быть. Отряд немцев затаился в роще и спешно возводит укрепления, чтобы отбить нашу атаку? А может, напротив, несколько англичан или французов, как и мы, потерялись и пытаются прорыться вперед в полуразрушенном лабиринте окопов?
– Надо понять, что происходит, – говорит Томми.
Мы молчим. Нам следует убираться отсюда, и поскорей, но мы не спорим. Не хочется никуда двигаться, не хочется говорить – здесь, в блиндаже, так тихо, так покойно.
Томми предлагает, когда стемнеет, выслать к рощице разведку. Мы тянем жребий – идти выпадает Орельену и Сэму.
– Хорошо бы захватить какого-нибудь боша и допросить, – говорит Томми. – Хотя что толку? У нас же нет переводчика!
– Я могу переводить, – говорит Орельен, – я немного знаю язык. Мой отец был из Германии, всю жизнь его звали Шарль, но на самом деле он был Карл. Перед смертью забыл французский и два месяца бредил по-немецки про какой-то огромный алмаз.
– Ты, выходит, тоже немного бош! – усмехается Сэм.
– Да, ладно тебе, – говорит Джеймс, – меня больше интересует алмаз – как в каких-нибудь «Копях царя Соломона» или «Острове сокровищ». Твой отец не был знаменитым путешественником, или разбойником, или что-нибудь такое?
– Нет, – грустно улыбается Орельен, – мои родители были из богатой семьи, но разорились еще до моего рождения. Мама говорила, их дядя перед смертью спрятал у себя дома в Австрии какой-то удивительный бриллиант, говорили, он хотел отдать его только маме, но она не успела приехать, дядя так и умер, никому не сказав. Родители вместе с теткой Анной весь дом перевернули, но ничего не нашли и вернулись во Францию ни с чем.
Мы доедаем остатки немецкого хлеба и снова валимся на нары.
– Удачно получилось, парни, что здесь нет крыс, – говорит Томми, – а то бы мы сдохли от голода.
Месяц назад мы подверглись настоящему нашествию. Док тор-голландец, вечно разъезжающий на своем мотоцикле, дал нам крысиный яд, но толку от него было, что от молитвы посреди канонады. Новозеландец Питер придумал приделать к потолку проволоку с крюком и цеплять туда узелок с хлебом. И вот однажды ночью он проснулся и увидел: верхом на узелке сидит жирная крыса и уплетает хлеб за обе щеки.