Калейдоскоп. Расходные материалы — страница 35 из 157

– Не знаю, – ответил я. – Сегодня в три там должны собраться все заправилы. Одним ударом можно обезглавить гидру.

Бернштейн достал из кармана часы.

– Семь часов на подготовку… успею. Пронесу адскую машину в портфеле и оставлю в одном из кабинетов. Завод выставлю на три десять, на всякий случай. Разнесет полздания.

Я поднял голову – Бернштейн улыбался. То ли от выпитого, то ли от бессонной ночи меня пробила дрожь. Мысль о предстоящей бойне не радовала меня. Я не питал ненависти к Витторио, Турку, Лу или О'Лири – да и ко всем остальным, кто попадет под пресс в ближайшую неделю.

Это просто была моя работа, и ее нужно было сделать.

– Не надо так на меня смотреть, – скривился Бернштейн. – Революция – это не светский ужин, революция – это акт насилия.

«Революция, – подумал я, – это когда умные приходят к глупым и бедным, чтобы объявить им, что пора изменить жизнь. И говорят об этом до тех пор, пока всех глупых и бедных не перебьют. Потом они бегут в другое место, и все начинается заново».

– Я радуюсь не тому, что эти мерзавцы сдохнут, – продолжал Леон, – и не тому, что они захватят с собой дюжину бандитов и обывателей. Я думаю о том, что случится в этом городе завтра.

«Завтра я буду спать весь день», – подумал я, а вслух сказал:

– И что же будет завтра?

– Свобода. Libertad, как говаривали в Мексике. Ты видел когда-нибудь город без полиции, без бандитов, без власти?

Я кивнул:

– Да. Фриско после землетрясения. Сначала толчок, потом пожар, потом хаос – а через несколько часов вошли войска. И никакой свободы – только руины.

– Мы не боимся руин. Мы несем новый мир в наших сердцах, – сказал Леон и пояснил: – Это Дуррути.

– Он еще на свободе? – спросил я. – С такими взглядами?

– Да. Где-то в Аргентине. Многие сейчас бегут в Аргентину или в Чили. Я тоже думаю податься в те края, если здесь ничего не получится. Для нас, воевавших вместе с Магоном и Риверой в Мексике, вся Южная Америка – один большой дом. Вся Америка. Ты, кстати, знаешь, за что ненавидят гринго?

Я помотал головой.

– За то, что они присвоили себе название всего континента. А на самом деле, стоило Америке обрести независимость, тут же затянули у нее на шее удавку. Я не забуду, как в 1911 году США помогли предателю Мадеро ударить нам в тыл, в Мехикали и Тихуане. Я помню, многие уоббли плакали от стыда, что они тоже гринго. Были ведь настоящие анархисты, хорошие товарищи, отличные бойцы – а говорили такую чушь. Родина – изобретение буржуазии. Можно любить свой город, но нельзя любить свою страну. Почти то же самое, что любить государство. Гринго. Латинос. Индейцы. Аиды. Какая разница! Главное, у нас было целых пять месяцев свободы. Не так уж мало: Парижская коммуна продержалась только 72 дня.

«А потом вошли войска», – снова вспомнил я Сан-Франциско. Леон продолжал бубнить под нос, почти не обращая на меня внимания, чуть раскачиваясь в такт собственным словам. В то же время его руки не прекращали сортировать мелкие детали, разложенные на оцинкованном столе. Я знал, что через час или два он соберет очередную адскую машину, одну из самых совершенных бомб, созданных человеческим разумом.

Леон Бернштейн был гений.

Я собирался уходить – мне оставалось только договориться о сигнале, который я подам, когда время встречи будет окончательно утверждено, – но внезапно на меня навалилась усталость. В сонном оцепенении я продолжал слушать монолог Бернштейна.

– Когда мы проиграли, уоббли из ИРМ помогли мне перебраться в Штаты. Я избежал пальмеровских рейдов, когда сотни анархистов были высланы из страны, Local 8 укрыли меня, мы продолжили борьбу. В Филадельфии, в Портленде, во Фресно, в Отервилле, в конце концов – здесь. Мы потерпели поражение, многие отчаялись, но я – нет, я все еще жду революции.

«А еще революция – это хаос, а хаос – хорошее дело для того, кто знает, чего хочет», – подумал я, но ничего не сказал.

Когда я был моложе, я знал нескольких ребят из ИРМ. Они были серьезные парни, не такие болтуны, как Леон Бернштейн. Впрочем, со взрывчаткой он управлялся лучше любого из них – кто бы спорил.

– Я всю жизнь был анархистом, – говорил Леон, – еще в Европе, в этой мелкой уличной луже, где только детям пускать кораблики. Прудон. Бакунин. Кропоткин. Малатеста, Голдман. Беркман. Магон и Ривера, конечно. Всю жизнь, с десяти лет, когда впервые услышал Элен Герц. Она приходила к моему учителю Прокопу Вальду, великому химику-взрывнику. Ее казнили потом, в Париже – за подготовку теракта.

Я встал и еще плеснул себе из мензурки. Жидкость была прозрачная, как родниковая вода, от нее пахло чистым спиртом, без сивушной примеси бутлегерского виски.

– Мы несем новый мир в наших сердцах, – продолжал Леон. – И этот мир ширится каждую минуту. Не уверен. Не уверен. Слишком часто я видел, как новый мир скукоживался. В наших сердцах, да, и в наших сердцах тоже. Несколько часов.

72 дня. Пять месяцев. Не так уж долго. Но игра стоит свеч. Париж 1871-го стоит обедни. Завтра люди проснутся – а бандитов больше нет. И полиции тоже нет. Как в Меса-Верде, когда мы взяли штурмом тюрьму. И у людей будет совсем немного времени, чтобы стать свободными. Но если кому-нибудь удастся – о, дело того стоит. Это – навсегда, на всю жизнь. Даже если потом войдут войска. Все равно. Мы разрушим этот город подпольных баров, казино и борделей. Как в Париже в 1871-м. Как в Калифорнии в 1911-м. Как в Гоневилле в 1928-м. В Говновилле. Нет, не в Говновилле, в Гневвилле, в городе гнева.

Наверно, вторая порция сделала свое дело. Я вдруг увидел все эти города, городки и деревеньки, где на несколько дней или месяцев безвластие и хаос освободили людей. Жизнь без полиции, без принуждения, без лжи, обмана и коррупции. Наверное, это в самом деле счастье – жить свободно, искренне, от всего сердца, хотя бы несколько дней. Я подумал о Салли, привязанной к стулу в подвале дома на Смит-стрит, подумал о Филис, заглотнувшей как наживку фальшивый блеск подпольных казино и борделей, о маме, которую я даже не смог похоронить, о друзьях-солдатах, которых Родина – изобретение буржуазии – послала умирать в Италию и Фландрию. Ведь они могли бы быть счастливы. Может, Леон прав и им не хватило свободы? Может, разрушив продажную власть и уничтожив мерзавцев, мы принесем людям счастье?

Ловкие морщинистые пальцы Бернштейна продолжали собирать бомбу.

То, что осталось у меня от души, давно покрыто мозолями, но я вспомнил ребят из ИРМ, и мне стало немножко стыдно перед мужчинами и женщинами, погибшими за землю и свободу в России, Мексике или Чикаго.

Я заставил себя подняться. Пора было идти.

Я уже подходил к дому Витторио, когда меня обогнал черный «форд». Мне было хорошо видно, как машина остановилась около подъезда, полноватый мужчина в мятом костюме вышел и открыл дверь, помогая своей спутнице. Я сразу узнал Филис, мне показалось, даже расслышал, как она сказала своему спутнику «Дорогуша!» – и в этот момент с противоположного конца улицы, заезжая на тротуар и визжа покрышками, промчался «каддилак». В открытом окне несколько раз что-то сверкнуло, я услышал знакомое «та-та-та-та» «томпсона» и, пригибаясь, бросился к Филис. Ее спутник полз мне навстречу, оставляя за собой густой кровавый след. Кажется, у него не было половины черепа. Я перепрыгнул через конвульсивно дергающееся тело и подбежал к девушке.

Филис сидела, привалившись к черному боку «форда», прижимая руки к животу. Платье было в крови, хоть выжимай, да и на мостовую уже натекла изрядная лужа. Судорога прошла по ее лицу, и Филис прошептала:

– Дорогуша, меня, кажется, убили… как глупо.

До того, как ее голубые глаза потухли, она успела вцепиться в мой рукав окровавленными пальцами.

Ее похоронили 29 октября, с кладбища Витторио повез меня в свое убежище. Машина долго петляла, сбивая со следа не то полицейских, не то ирландцев. В конце концов мы остановились у маленького покосившегося дома. Круглоголовый мужчина лет пятидесяти, с волосами песочного цвета, одетый в серый, неважно сидящий на нем костюм, открыл дверь. Мы прошли на кухню, где несколько итальянцев расположились вокруг стола, на котором стоял сифон и две пустые бутылки из-под пшеничного виски. Я заметил, что над дверью вбиты два гвоздя, на каждом – по пистолету: на случай, если, открыв дверь, обнаружишь врага с револьвером и получишь приказ поднять руки.

Салли, вся в черном, тоже была здесь. В ее голубых глазах сквозил лютый холод. Завидев меня, она поднялась.

– Мы выйдем во двор, – сказала она Витторио. Он даже не кивнул.

На лице его словно застыла маска. Похоже, он не мог простить себе смерти Филис. Не дождавшись моего звонка, она, никому не сказавшись, отправилась в полицию. Зная о дружбе Лу и главного городского копа, она попросила Билли Тизла помочь освободить сестру. Не знаю, удалось ли им договориться, но Билли, на свою беду, предложил подвезти Филис до дома.

О’Лири и его головорезы уже несколько дней следили за подъездом Витторио. Увидев автомобиль шефа полиции, они утвердились в своих худших подозрениях: Витторио и полиция теперь заодно. Они были злы за сожженный склад и не хотели упускать удобный случай.

Трудно вести прицельный огонь из движущейся машины, тем более стреляя из «томпсона».

К чести Лу (или Турка?) Салли тут же отпустили, тем более что о мирной конференции речь уже не шла. Похоже, войны было не избежать, а растерянная полиция не знала, с кем дружить и на кого нападать.

– Когда вы уезжаете? – спросил я.

– Сегодня вечером, – ответила Салли надтреснутым голосом. Ни мускуса, ни былого очарования в нем не осталось.

– Мне жаль, что так вышло.

Салли кивнула.

– Да, – сказала она, – жаль. Мама все время за нее боялась. Боялась, что-нибудь с ней случится. Ну, вот и сглазила.

Мы помолчали. Дымные облака плыли по серому небу.

– Скажите, – спросила Салли, – это вы заварили эту кашу? Ведь не было никаких подрывников-ирландцев из Бостона, правда?