Калейдоскоп. Расходные материалы — страница 41 из 157

– Значит, не будет и Британской империи. И Европы тоже не будет. Даже насчет Америки я не уверен. Поэтому я и выбрал Гавайи. Знаешь, я уже присмотрел там местечко, нашел на карте. Мне название понравилось – «Жемчужная гавань». Красиво, правда?

(перебивает)

В начале восьмидесятых несколько британских пацифистов решили подготовиться к атомной войне. Проанализировали возможные места ядерных ударов. Изучили розу ветров. Посмотрели карты океанских течений. Выбрали в Атлантическом океане группу британских островов, куда радиоактивное заражение должно было добраться позже всего. Купили землю, перебрались туда жить. Через месяц на остров высадились аргентинские войска, и началась Фолклендская война.

А вот ядерного апокалипсиса так до сих пор и не случилось.

Нанкин-роуд – не лучшее место для разговоров. Еще не зажглись неоновые рекламы, но то и дело хлопают двери магазинов, впуская и выпуская новых покупателей.

– Могу ли я надеяться увидеть вас в Гонконге, если деловые интересы приведут меня туда? – спрашивает Альберт.

Су Линь затягивается сигаретой, дым тонкой струйкой поднимается к небу.

– Все может быть, – отвечает она.

Весна, новая шанхайская весна. Вечная морось сменилась душной жарой, можно позавидовать рикшам, на которых только короткие штаны. Су Линь сегодня одета по европейской моде.

– Мы знакомы пять лет, госпожа, – говорит Альберт, – и пять лет вы обещаете мне поездку в Сучжоу. Боюсь, как бы обещание новой встречи не оказалось столь же обманчивым.

Су Линь улыбается:

– Вы же можете съездить в Сучжоу без меня, мистер Девис. Это хорошо известный маршрут.

– Это будет неправильно, – отвечает Альберт. – Пусть Сучжоу навсегда останется для меня местом, куда мы не съездили с вами вдвоем.

– Хорошо, – Су Линь наклоняет голову, – возможно, в Гонконге нам больше повезет со встречей. А сейчас – прощайте, мне пора идти.

– Прощайте, госпожа, – говорит Альберт.

Мы так и не съездили в Сучжоу, повторяет он про себя. От этой фразы веет меланхолией. Так и не съездили в Сучжоу. Значит, Сучжоу будет для меня сердцем потаенного Китая, таинственного и чарующего, как Су Линь.

Девушка идет к автомобилю. Альберт смотрит вслед, представляет ее в ципао, шелк нежно переливается при каждом шаге, любое движение словно замедленно, как во сне.

Наверное, я был влюблен в нее, думает Альберт, был влюблен все эти пять лет, с того момента, как увидел в первый раз. Заходящее солнце золотит Нанкин-роуд, то тут, то там вспыхивают неоновые огни. Шофер раскрывает дверцу; садясь в машину, Су Линь оборачивается и чуть заметно улыбается.

Жаль, у меня нет с собой камеры, чтобы навек впечатать в эмульсию тонкую фигурку рядом с раскрытой дверью автомобиля, слабую улыбку на нежном лице, озаренном закатным светом. Если не фотоэмульсия, то хотя бы память пусть сохранит это мгновение.

Пройдет много лет, думает Альберт; богатый и утомленный жизнью, я буду сидеть в шанхайском кабаре, пары все также будут кружиться по зеркальному полу, я буду слушать привычный разноязыкий гомон, пить «джинслинг» и вспоминать тех, кого знал молодым, кого больше нет со мной, кто навсегда покинул Шанхай.

Шанхай! Запруженные улицы и грязные каналы, ночные бары, кинотеатры и казино, неоновый свет Нанкин-роуд и огни океанских пароходов на рейде Хуанпу. Китайские няньки-аны гуляют в парках с детьми, иностранные знаменитости фланируют по Бунду, пробегают полуголые рикши, выходят из автомобилей одетые по последней моде красавицы…

Вот он, мой Шанхай, с его любовью, музыкой и одиночеством.

Мой Шанхай, место расставания, вечный праздник разлуки.

* * *

…И из этого краткого мгновения, ради которого все и затевалось, из этого мига слепой бесконечности он почти сразу сползает в дремоту, еще перекатывая во рту «спасибо» или «ох, как мне было хорошо», выталкивая влажными губами бессмысленное «детка», «зайка», «маленькая моя», бормоча на разных языках традиционное «люблю», да, соскальзывает в дрему, не в силах снова открыть глаза, откатывается на свой край, и уже потом, за гранью сна, протягивает руку, нащупывает округлое, теплое, чуть влажное – грудь, живот, бедро? – не разглядеть из глубины ночного забытья, но все равно: чужая плоть ложится в ладонь, словно отливка в родную форму, словно глиняная модель в затвердевший отпечаток, оставленный когда-то в сыром гипсе.

До самого утра, потерянный и одинокий, он будет барахтаться в мелководье сна, вздыхать и всхрапывать, ерзать и ворочаться.

До самого утра будет протягивать руку – грудь, живот, бедро? – словно успокаивая себя, еще раз проверяя, ища опору, бросая якорь.

111933 годТомек и сердце тьмы

Спустя много лет Мачек все чаще будет вспоминать тот дожд ливый день, предпоследнее воскресенье марта, когда они забрались в дощатую сторожку в дальнем конце сада Шкляревских. Сторожка могла быть капитанской каютой, калифорнийской гасиендой, факторией в джунглях Конго. На этот раз – итальянский замок.

– А может быть – башня, – сказал тогда Томек, – неважно. Главное, двери крепко заперты, и никто из нас не выйдет наружу еще десять дней.

– А что мы будем есть? – спросил Збышек и тут же покраснел. Все засмеялись.

– У нас полно запасов, – ответил Томек. – Мы ведь не просто сидим здесь, мы пируем.

Широким жестом он указал на колченогий стол, словно предлагая представить вместо одинокого графина домашнего лимонада и нескольких мутноватых стаканов – блюда с неведомыми яствами, бутылки с вином, серебряные приборы.

– А почему мы не выходим? – спросила Беата. – Нас захватили в плен?

– Нет, – ответил Томек, – мы сами заперлись. Мы не выходим, потому что снаружи – чума.

Беата кивнула, светлые локоны на секунду пришли в движение. Она была красива, как Луиза Пойндекстер, и Мачек отвернулся. За окном капли стекали по голым намокшим ветвям яблонь, по тупиковому забору горизонтальных досок, падали в жирную, грязную землю. Мачек знал: Беате нравится Томек.

Томек нравился им всем.

Его звали Томаш П. Радзаевский – и вряд ли сегодня кто-нибудь вспомнит, что значила буква «П». Томек был заводилой, вундеркиндом, самым умным мальчиком в Бжезинке, а может, и во всех окрестных деревнях, в Бабице, Будах, Райске, в Плавах и Харменже. Он был докой во всех гимназических науках, разбирался во всем, от вулканической лавы до индейских набегов. Если ему чего и не хватало, так это хитрости: Томек не умел скрывать, насколько он умен. В гимназии, решая для Юрека или Витека задачку на определение площади треугольного двора, он использовал синусы и прочую тригонометрию – хотя никто в классе и слова такого выговорить не мог.

Но главное, в чем Томек был мастером, – это придумывать игры. Это он три года назад, прочитав «Род Родригандов» Карла Мая, спланировал индейский набег на усадьбу Любовских: десять мальчишек в боевой раскраске, вооруженные копьями и одним настоящим топором, перелезли через забор и атаковали цепного пса Ганса, злющую немецкую овчарку, сидящую на цепи в конуре. Ганс захлебывался неистовым лаем, хриплым, как кашель курильщика, пани Любовска с веранды призывала матку бозку и посылала на головы мальчишек все проклятия, которые могла выговорить при детях, а в это время Томек и Марек выкрали из дома семилетнюю Злату – потому что индейцы всегда берут пленниц при набегах на гасиенды.

В тот раз Томек, как всегда, не рассчитал, насколько глупы взрослые: никому и в голову не пришло связать индейский налет с исчезновением девочки. Три часа вся Бжезинка разыскивала дочку пана Любовского, а Злата все это время, онемев от счастья, слушала о том, как Томек в прошлом году охотился на крокодилов и ловил мустангов с помощью лассо.

Еще год девочку не отпускали гулять с «этим ужасным Радзаевским», но когда ей исполнилось восемь, Злата добилась своего – и вот теперь сидит вместе со всеми, с восторгом глядя на Томека.

– Чума, – пояснил Томек, – это было вроде «испанки». От нее умерла половина Европы, может быть, даже две трети.

Злата кивнула: она слышала про «испанку», ее двоюродная тетя умерла от «испанки» еще до Златиного рождения. У бабушки до сих пор дома хранится фотографический портрет: худая девушка со старомодной прической и белым воротничком вокруг высокой шеи.

– И вот мы собрались в этом доме, – продолжал Томек, – накупили еды и вина, заперли двери, зажгли свечи и приготовились пировать, пока чума не утихнет.

– А мама? – спросил Юрек. – Маму мы не возьмем с собой?

Томек задумался на секунду.

– Наши родители в другом городе, – ответил он. – Сами мы не отсюда, мы приехали учиться в Университет. Там, за стенами нашего дворца, большой город, а не маленькое местечко, как Бжезинка.

– А, ну тогда хорошо, – успокоился Юрек.

Иренка нагнулась и что-то шепотом сказала брату по-русски. Юрек тут же стукнул ее ладонью по лбу, буркнув дура!

Злата засмеялась, но тут же замолчала, когда Томек из-под очков сердито зыркнул на Иренку и Юрека: он не любил, когда ему мешали.

– И вот мы собрались здесь и, чтобы не скучать, рассказываем друг другу всякие интересные истории: о приключениях, о путешествиях, о сражениях…

– И о любви? – добавила Беата.

Мачек едва заметно вздохнул. О любви, да. Он был влюблен в Беату уже два года – с тех пор, как прочитал «Трех мушкетеров» и решил, что у каждого настоящего авантюриста должна быть возлюбленная.

– И о любви, – согласился Томек.

– Что, и все? – огорчился Витек. – Просто сидеть и рассказывать?

– Не просто так рассказывать, – сказал Томек. – Мы должны так сочинять эти истории, чтобы они были, ну, связаны друг с другом. Как гирлянда. Чтобы одна словно цепляла другую, понятно?

– Не понятно, – сказала Иренка. – Давай ты начнешь, и мы разберемся?

– Нет, – сказал Томек, – так неинтересно. Пусть Мачек начнет.

Вот так всегда! Мачек замер в растерянности. Разве он рассказчик? Пусть бы Томек рассказывал!