Калейдоскоп. Расходные материалы — страница 61 из 157

– Ты же не просто человек, – отвечает Камилла. – Как минимум ты – мужчина. Y-хромосома, борода, всякое прочее там, внизу… с девушкой не спутаешь. Вы оба за этим столиком, потому что вы мужчины, – но как ты объяснишь мне, чем вы различаетесь?

– Он – русский, – говорит Вацлав, на мгновение прекращая свои поцелуи.

– Мне это неважно, – говорит русский.

– Это потому, что вам, русским, нечем гордиться, – отвечает Вацлав. – Вы проиграли, и вам стыдно. А мы, чехи, победили и стали частью свободной Европы!

– Мы не проиграли! – возмущается русский. – Мы сами скинули наших коммунистов! И Россия тоже всегда была частью Европы!

Камилла смеется.

– Не ссорьтесь, мальчики, – говорит она, – и не спешите стать частью чего-то. Вы же там, внутри, потеряетесь. Растворитесь. Особенно если у вас нет своего, пусть даже не очень большого нарратива.

Русский подзывает официанта. Тот смотрит сонно и сурово, приносит еще пива и уходит, дважды чиркнув по бирдекелю.

Нет, не крашеная, точно. Цвет волос – свой собственный, наверняка. У рыжих особая кожа – тонкая, светлая, сухая. Я провожу языком по ладони Камиллы, и она чуть сгибает пальцы, легонько царапая щеку длинными ногтями.

Есть такие девочки – как кошки. Царапаются и мурлычут.

Я поднимаю глаза на русского: так и есть, он уже гладит левую руку Камиллы. Похоже, у него не хватает фантазии на что-нибудь оригинальное: он повторяет ходы за мной, как неудачливый шахматист.

– Фукуяма, – говорит он. – Конец истории.

Ишь какой умный! Я тоже такие слова знаю!

– Нет-нет, – говорит Камилла, мягко отстраняя левую руку, – это не конец истории, это всего-навсего конец ХХ века. ХХ век оказался чуть короче ста лет: начался в 14-м и заканчивается сейчас, в Югославии. Не век, а одна большая война: Великая, Мировая, холодная, подземная…

– Бархатная, – говорит Вацлав, на секунду прервав поцелуи, – бархатная подземная война.

Камилла требовательным жестом возвращает его губы к ладони.

– ХХ век закончился, – улыбается она, – но война будет продолжаться.

В ее улыбке – предчувствие будущих этнических чисток, натовских бомбежек, горящих покрышек на площадях Киева и вооруженных людей на улицах Донецка.

– На днях одна милая девушка в Варшаве, – говорит Митя, – объясняла, что война давным-давно закончилась.

– Это у них в Варшаве, – говорит Камилла. – А для бывших империй войны так быстро не кончаются. Когда в Азии воюют Индия и Пакистан, мы понимаем, что это продолжение нашей истории. Вы, русские, – последние европейцы, пережившие распад империи. Вы еще будете сладко вспоминать свои семидесятые, как мы вспоминаем тридцатые или викторианскую Англию.

– Легко ностальгировать по временам, которых не застал, – отвечает русский.

Камилла улыбается и проводит рукой по его щеке.

– Я застала больше, чем ты думаешь, – говорит она, – и сейчас я скажу тебе, что будет дальше. Сегодня вам кажется, что границы вот-вот исчезнут, мир будет единым и свободным. Но чем свободней будет мир – тем сильнее соперничество. Сто лет назад никакие русские не сидели здесь и не мешали юным чехам получить то, что они так хотят получить, потому что им было не так-то просто добраться сюда.

– Русские ездили в Европу!

– Они ездили не так, как ты, но это детали. Просто поверь: когда исчезают границы и наступает свобода – соперничество усиливается. Между мужчинами, между компаниями, между народами. И в этом соперничестве каждому нужно уметь рассказывать свою историю, свой, как ты говоришь, нарратив. Ты рассказываешь, как вы победили коммунизм, а наш чешский друг пытается мне что-то объяснять про биохимию. Рассказы, истории – это ваше оружие, как теория твоего Лиотара была оружием в соперничестве Запада и коммунистов. Это было хорошее оружие, но оно отслужило свое.

– Мы обязательно должны соперничать? – говорит русский и смотрит сквозь очки большими глазами. – Разве мы не можем, как хиппи, любить друг друга?

– Все втроем? – смеется Камилла. – Нет, я не так голодна сегодня. Одного мужчины с меня хватит. И вообще – ты же читал Маркса в своем СССР? Конкуренция и соперничество – основа капитализма и свободного рынка. В этой конкурентной борьбе выиграет сильнейший, тот, у кого нарратив окажется побольше. Потому что чем бы вас, мальчиков, ни утешали, размер имеет значение.

– Хочешь сравнить? – говорит русский.

– Не хочу, – отмахивается Камилла, – потому что и так знаю. Ты же сам сказал: самые старые нарративы – самые большие. Ислам. Христианство. Старый добрый национализм. Вы и глазом не успеете моргнуть, как все это вернется – причем в самом диком виде, как в каком-нибудь Иране. Фундаментализм и всякое такое. Духовные основы, моральная нетерпимость, консервативные ценности, исконные традиции – в ход пойдет всё, что сможет объяснить вам, почему вы не похожи на соседа. Все, что сможет мобилизовать вас для соперничества с соседом. А всякая сексуальная свобода, мир, любовь и прочее отправятся в дальний чулан, откуда их, возможно, вытащат ваши внуки, уверенные, что сами придумали такие прекрасные вещи. Но сегодня уже только ты всерьез говоришь слово «хиппи» – и то потому, что провел последние двадцать лет за железным занавесом.

– Слово не важно, – говорит русский, – но люди не откажутся от того, что принесли им шестидесятые. И это не только секс-драгз-рок-н-ролл – это и уважение к правам меньшинств, борьба с расизмом и ксенофобией…

– С ксенофобией нельзя бороться, – говорит Камилла, – ксенофобия естественна, человек боится чужих и, к слову, правильно делает. А что до прав меньшинств – это просто трюк, который придумали белые в ожидании неизбежного момента, когда сами окажутся меньшинством. Но не думаю, что Третий Мир на это купится: все-таки старые нарративы будут посильней. Они выберут фундаментализм, а потом он перекинется и сюда, в Европу.

– Но Бог умер, – говорит русский. – Какой может быть фундаментализм без Бога?

– Ты образованный мальчик, – говорит Камилла, – ты знаешь, целое поколение, поколение Камю и Экзюпери, пыталось быть святым без Бога. Так что фундаменталистом без Бога тоже можно быть. И к тому же Бог умер не впервые, а если учесть, что до этого Он всегда воскресал, я бы не обольщалась… Помнишь, у Стивена Кинга? Иногда они возвращаются…

– Звучит страшновато, – после паузы говорит русский, – но вдруг ты ошибаешься? Нельзя же знать будущее.

Интересно, что чувствует парень, когда у него на глазах другой кадрит девушку, на которую он уже положил глаз? Каково это – быть неудачником? Только и остается, что налегать на местное светлое.

Губами я подбираюсь к запястью Камиллы, где бьется тонкая жилка, на секунду поднимаю голову и спрашиваю, глядя в темные антрацитовые глаза:

– Почему ты не носишь колец? Тебе пойдет серебро.

– Я не люблю серебро, – строго отвечает Камилла и левой рукой возвращает мои губы к прерванному поцелую, – не отвлекайся.

Я снова целую ее сухую кожу и улыбаюсь. Камилла поворачивается к русскому и говорит, что будущее нельзя знать, но можно предчувствовать.

– Хочешь, – говорит она, – я расскажу историю о детях, которые думали, что изобретают волшебный мир, а на самом деле – прозревали то, что ждало их собственный? Говоришь, ты приехал из Варшавы? Тогда представь себе польский городок, даже деревню, название которой тогда еще не попало в учебники…

Камилла рассказывает, но я не слушаю.

Закрыв глаза, я представляю наше завтрашнее утро.

– Ваше такси приехало, пани, – говорит хозяин. Камилла протягивает ему несколько мятых влажных крон и встает.

– Может, я тебя провожу? – говорит Митя.

Камилла качает головой:

– Не надо, – и рыжие волосы разлетаются во все стороны, – тебе это не надо.

На секунду задержавшись, она поворачивается и целует Митю в губы – коротким, жалящим поцелуем, острой вспышкой боли и возбуждения.

– Пойдем, – говорит она Вацлаву.

Они выходят, и влажный туман поглощает их.

В такси она спросила: правда ли, что чехи обирают туристов? Заманивают их, опаивают и грабят. Конечно, всякое бывает, подумал я, но вслух сказал, что это и есть та самая ксенофобия, о которой они говорили с русским, мы – нормальные цивилизованные европейцы, в Праге не опасней, чем в Париже, и вообще, мы едем к ней в гостиницу, если она хочет, я могу показать на ресепшене свой ID

Камилла рассмеялась:

– Уж за себя-то я не боюсь!

Впрочем, в отеле нет никакого ресепшена: мы проходим темным садом, Камилла отпирает дверь своим ключом, и мы сразу идем в спальню: большая кровать, плотно задернутые шторы.

– Я знаю, ты любишь утреннее солнце, – говорит Камилла, – но я терпеть не могу, когда меня будит рассветный луч на бархатной девичьей щеке.

Она улыбается. Я помогаю ей стянуть футболку и опять думаю о русском пареньке, который, наверно, одиноко дрочит сейчас в своем дешевом хостеле. Слишком серьезный, чтобы нравиться девушкам. Если встречу снова – расскажу, в чем секрет. А то никто ему так и не даст – по крайней мере здесь, в Праге.

Я расстегиваю лифчик и, перед тем как сунуть в рот темно-красный сосок, чуть слышно шепчу:

– Я рад, что ты выбрала меня.

Камилла проводит острым ногтем по моим губам и отвечает:

– У русского не было шансов. Я предпочитаю local food.

Проклятое чешское пиво, думает Митя. Надо же так нажраться: полночи проворочался с боку на бок, уснул с рассветом, проснулся под вечер, голова раскалывается, трясет, будто в лихорадке. Простыл, что ли, или подцепил какой-нибудь местный вирус?

Он натягивает джинсы, плетется в туалет, плещет в лицо ледяной водой, с отвращением смотрит в зеркало. Ну и видок: мешки на пол-лица, капилляры полопались, глаза красные, как у кролика, да еще и нижнюю губу раздуло, словно от герпеса.

Фу, гадость. Надо, наверно, в аптеку, купить какую-нибудь мазь? Или лучше пластырь. И больше не надираться так бестолково. Ведь с самого начала, когда появился этот Вацлав, было понятно, что англичанка даст ему.