Эдуард воображает фотографию кафедральной площади Катании: черный слон с хоботом, чей изгиб повторяет изгибы двух белых бивней. Обелиск огромным фаллосом устремлен в небо. Полупрозрачные силуэты на краю фонтана, там, где сидят мальчишки.
Это – памятник Эдуарду, monumentum aere perenius.
Он комкает в руке прощальное письмо Николя. Я порывался вскочить и найти Вас – но не вскочил, не нашел.
Оно и к лучшему: только неслучившееся по-настоящему подлинно.
Древние развалины расплываются перед глазами. Белоснежные колонны, резные капители, руины, величественные, обветшалые, немые свидетели античных времен. Эдуарду кажется: едва различимые тени, словно призраки с фотографий Николя, мелькают, вьются над ступенями амфитеатра.
Стоит закрыть глаза – они обретут плоть. Мускулистые тела атлетов, борцы, слившиеся в напряженном объятье, седой мужчина опирается на плечо юноши, почти мальчика. Густые брови, полные губы, глубокие глаза, гладкая, без единого изъяна смуглая кожа. Юноша смотрит на мужчину с почтением и любовью, внимая его словам:
– Храни любовь в сердце своем. Жизнь без нее подобна бессолнечному саду с мертвыми цветами.
Люди древности, думает Эдуард, обладали иной душой: они любили прекрасное, они были открыты настоящей любви. Любовь, знакомая нам, – только слабый отзвук древней любви, тепло остывающей лавы, когда-то раскаленным семенем извергнутой в этот мир.
На горячих ступенях разрушенного амфитеатра Эдуард повторяет одними губами:
– Это был рай. Эдем. Эдемский сад.
Мужчины, юноши и мальчики бродили по его тропам, грелись на его солнце, искали прохлады в тени его дерев. Так было, пока Ева…
Впрочем, там не было никакой Евы! Ни Евы, ни Лилит.
А древо познания? Древо познания – было?
Да, понимает Эдуард, древо познания было. Оно и сейчас установлено в каждой церкви христианского мира. Признанное священным орудие древней пытки – Santa Croce, святой крест.
Девятнадцать столетий назад мужчины вкусили запретный плод – тело и кровь Христову. Вкусили – и были изгнаны из Рая, лишены любви.
Те, кого мы любим, покидают нас, потому что мы не можем их удержать. Потому что деньги, слава, мирская тщета – сильнее любви. Все еще сильнее.
Горячее солнце ласкает Эдуарда, тепло нагретых ступеней вливается в его кровь.
Но мы можем вернуться! шепчет он. Отравленный плод, запретный фрукт съеден слишком давно. Яд утерял силу, распался в наших жилах. Вино и облатка – это не кровь и плоть. Чуда пресуществления больше не происходит: мы не верим в него. Мы очистились от проклятия, а если даже не мы, то мальчики, обнимающие друг друга в душной темноте дортуаров, – они точно очистятся.
Врата Эдема откроются: нужно лишь набраться смелости и войти. Вот оно, начало нового века! Уилл был прав, век начался 1 января 1901 года. Бедный Оскар, раздавленный лицемерием и ханжеством, не дожил всего месяц. Если бы он знал то, что открылось мне сегодня, он, возможно, нашел бы силы жить дальше.
Эдуард засыпает. Измученное тело прижимается к теплым ступеням – и вот из лесов, вскормленных вулканическим пеплом, выходят нимфы, сатиры и фавны – играют на свирелях, стучат копытцами по древним камням, танцуют, убаюкивают, водят хоровод… тончайшие балетные па, сходящиеся и расходящиеся пары, тихий шепоток танцующих, признания в любви, ворчливые жалобы, горькие слова расставания и разрыва.
Пролетает Эрот, колчан полон стрел, одну за другой он выпускает их в спящего мужчину, в нового святого Себастьяна. Стрелы вонзаются в плоть – и каждая стрела несет любовь, исцеление, избавленье от печалей.
Лебедем выплывает Леда, прекрасной буйволицей проходит Европа, спускается Афродита – увитая цветами, словно сошедшая с полотна Боттичелли. Не вульгарная Афродита Пандемос, нет, божественная, перворожденная Афродита Урания, Афродита урнингов. Наклоняется над спящим, увивает его чело цветами, целует в лоб.
И во сне Эдуард замирает на краю вулкана и видит распростертый у ног город, видит, словно прозревая сквозь пространство и время. Сонмы прекрасных мальчиков толпятся на площадях, пьют воду из фонтанов, смеются и дурачатся, – и вот распахиваются двери, на площадь неспешно, как в театре, выходят денди – изысканные, утонченные. Они обнимают мальчиков за угловатые плечи, ведут за собой по шатким лестницам, в душный покой запертых комнат – и, стоя на вершине, Эдуард видит всё: объятия и поцелуи, обнаженные торсы, сплетенные тела, полураскрытые губы и вздыбленные фаллосы. Сквозь время и пространство он видит миллионы тел – в едином объятии, в преддверии финала, экстаза, единого мига – мига вне времени и пространства.
Уста исторгают стон – и за спиной огненным салютом взрывается Этна. Ночное небо вспыхивает фейерверком, Эдуард кричит, и врата Эдема распахиваются под этот многоголосый, стократно усиленный крик.
По ту сторону – город на берегу залива. Улицы карабкаются по склонам гор, играет странная, незнакомая музыка. Эдуард – в ликующей толпе, и вот его спутники – Оскар, Уилл, Николя; одноклассники, друзья, любовники; мужчины, которых он видел один раз в жизни, чьих имен не запомнил, – они идут, осененные радужными флагами, по праздничным улицам, смеются, дурачатся, обнимают друг друга, а над городом плывет колокольный звон, в воздухе летает конфетти и серпантин, и Эдуард следом за друзьями и любовниками повторяет слова клятвы – вместе, вместе в горе и радости, и смерть, даже смерть, не разлучит нас.
Ты поднимаешь голову от книжки – и замираешь. Взгляд останавливается на девушке напротив: прямые черные волосы падают на лицо, точно струи дождя или порывы ветра, нарисованные резкими движениями пера на старой – из детства – романтической иллюстрации. Большие глаза полуприкрыты, ресницы чуть вздрагивают. Она спит, дремлет, мечтает. Ты понимаешь, что никогда не видел такой красавицы, – и тут замечаешь ее соседку, тонкокостную рыжеволосую студентку с открытым учебником на коленях. Белая кожа словно светится изнутри, а веснушки – как дырочки в занавесе, сквозь которые бьет солнечный свет. Переводишь взгляд дальше, на крупную, смуглую, почти чернокожую женщину: густые брови, полные губы, широкие скулы… крашенные в ненатурально белый, суперблондинистый цвет волосы. На коленях – трехлетний малыш, прижимает к себе пушистого плюшевого слоненка неправдоподобно розового цвета, с мягкими бивнями и загнутым кверху хоботом, вместо глаз – синие пуговки, ребенок заглядывает в них, разговаривает беззвучно.
Стоит пожилой мужчина, почти старик, короткая стрижка, седые волосы, сухая кожа. Проницательный взгляд профессионального наблюдателя. Резкие черты лица, будто с афиши старого фильма. Рядом с ним – худощавый парень в очках, под которыми его пушистые ресницы еще длинней, мягкая, почти женская линия губ, детская округлость щек… трогательный, нежный, такой молодой…
Ты озираешься: люди в вагоне красивы как на подбор, словно пока ты читал, кто-то (Кто-то?) подменил всех пассажиров. Молодые и старые, мужчины и женщины, европейцы, азиаты, негры – все возраста, все расы, все цвета кожи… они замерли в покачивающемся поезде, застыли в рапиде наведенного на них взгляда, затаили дыхание в кратком мгновении случайного совершенства, в бесценном подарке мимолетной красоты.
41910 годВсё гибнет
Он смотрит на бурные воды, несущиеся под мостом. Так проходит любовь. Он снимает шинель, перекидывает через перила, смотрит вниз, на Сену, встревоженно и пристально – как три года назад, когда горожане смотрели на волны, что привыкли плескаться у самых ног каменного зуава, но с каждым днем поднимаются все выше и выше – по пояс, по грудь, по шею…
Той зимой Валентину исполнилось девятнадцать. Впервые он отмечал день рождения не дома – впервые без матери и отца, без приезжавших в Москву саратовских родственников, без общегородской предрождественской суеты, в которой терялся его личный маленький праздник.
Здесь Рождество опережало его день рождения на полторы недели. Орехи уже были найдены детворой в деревянных сабо, ангелы и шары укутаны в папиросную бумагу, а погрустневшие рождественские елки вынесены прочь из квартир по черным лестницам османовских особняков.
Теплый и бесснежный, наступил Новый, 1910 год – 1 января бульвары и площади кипели людьми, радовавшимися прекрасной погоде. В толпе Валентин встретил Саркиса, молодого инженера из Эривани, вот уже полтора года учившегося в парижской Политехнической школе. Как положено студенту, Саркис снимал мансарду в Латинском квартале и пригласил заходить в любое время, по-свойски – как-никак соотечественники. Валентин за два месяца так и не обзавелся в Париже друзьями – и потому 4 января – 22 декабря по привычному календарю – он поднимается по узкой скрипящей лестнице, вдыхает запахи чужого жилья и считает этажи, стараясь не сбиться. Пятый парижский, он же – шестой русский, правая дверь. Валентин несмело стучит – и громкий голос Саркиса с немыслимым акцентом возвещает:
– Entrez!
Валентин толкает дверь – э, да здесь целые хоромы! Комнатка Валентина в пансионе мадам Сижо раза в три меньше, кровать, стул да рукомойник – вот и все убранство. А у Саркиса даже есть отдельная гостиная – оттуда он и выходит, в барском халате, этакий восточный Обломов, не хватает разве что трубки с длинным чубуком… а еще из-под полы халата выглядывают нелепые полосатые чулки.
– А, Валентин! – восклицает Саркис, распахивая щедрые объятия, – заходи, брат, мы уже почти закончили, сейчас ужинать пойдем!
Валентин скидывает шинель – похоже, Саркис не бережет угля, в комнате жарко, словно на дворе лето. За косым окном закатный луч зимнего солнца на секунду покрывает сусальным золотом свинцовую парижскую крышу на противоположной стороне улицы.
В дверях гостиной Валентин сталкивается с мужчиной лет тридцати, одетым модно, даже изысканно. Есть же люди, которые на сущие гроши умеют одеваться как денди! Впрочем, внимание прежде всего привлекает не его наряд, а продолговатый предмет у него на плече, закутанный в черную ткань. Мужчина бросает на Валентина настороженный, испуганный взгляд.