Каленая соль — страница 26 из 53

И, конечно, пан Александр, хоть и числился в изгоях и злодеях, считал себя рыцарем и даже рыцарем великодушным. Он любил открытые турниры с равными себе. Но в Московии часто приходилось схватываться с мужиками, которые были для него хамами и быдлом, как и для всякого истинного шляхтича.

Остановившись над поверженным простолюдином, Лисовский досадовал, что понапрасну снова и снова придется тратить свои силы на всякую чернь, а громкого подвига, о котором мечталось с юности, совершить так и не довелось. И вряд ли доведется в этой проклятой, подлой и грязной Московии, где иные дворяне мало чем отличаются от холопов: есть и такие, что сами землю пашут. Можно ли позволить себе подобную низость? На его родине такое – позор, хоть и одно всюду небо и солнце, и так же золотятся там по осени деревья, и так же пахнет разомлевшей после теплого дождя землей. Но зачем тревожить себя бабьей тоской? Нет у него родины, и уже никогда не будет. Его земля и его воля там, где он пребывает. Резко повернувшись, он сухо приказал подскочившему к нему с готовностью казаку:

– Кара шмерци[Смертная казнь (польск.)].

Отряд Лисовского уже скрылся в лесу, и только этот казак да еще двое дюжих молодцов, не мешкая, подхватили под мышки Кузьму и поволокли его от дороги на поляну, к тому стогу, в который освобожденные из постромок и неведомо куда угнанные кони всадили тяжелую пушку.

– Уж я-то измыслил потеху! – хвастал разбитной казак, размахивая горящим смоляным факелом. – Зелья-то и свинца вдоволь заложили? – деловито спросил он своих подручных.

– Трахнет на весь божий свет, – невозмутимо ответил один.

Подбежав к пушке, неугомонный весельчак расчистил от сена казенник, подсыпал на него из рога пороху и вновь прикрыл уже сухим, выдернутым из нутра стога сеном. Все он делал резво, ловко, с недоступной разуму Кузьмы охотой. Пленника приставили спиной к накрененному дулу и крепко прикрутили веревкой.

– Ну, молись, православный, честь тебе завидная выпала! – насмешничал ерник. Он даже глумливо расчесал напоследок своим гребнем встрепанную бороду Кузьмы, а потом, забежав за стог, с дикими криками запалил его. С двух сторон мимо обреченного пленника повалил густой тяжелый дым.

Призывный звук трубы донесся в это время из-за леса. Подручные казака кинулись прочь, к дороге.

– Пан Лисовский ждать не привычен. Поспешай, – обернувшись, крикнул один из них замешкавшемуся насильнику.

– Не вдруг огонь до тебя дойдет – сыровато сенцо, успеешь еще покаяться во грехах! – на прощание озорно подмигнул Кузьме казачина и побежал вслед за своими к оставленным на дороге лошадям.

Все гуще и гуще становился валивший дым. Верно, уж весь стог занялся, Кузьма спиной ощущал, как приближается смертный миг. Его безудержно колотило, холодный пот оросил тело, но, вспомнив кривлянье и усмешки истязателя, он собрал всю свою волю и терпение, чтобы встретить позорную смерть достойно, будто молодой тот нечестивец стоит рядом и ехидно подглядывает за ним. Так и моргал хитрым глазом, так и растравливал, чтобы унизить, отнять все людское, принудить завыть оглашенным и диким звериным воем, который рвался из груди. Кузьма до хруста стиснул зубы, не чувствуя, как по щекам его ползут непрошенные слезы.

Вдруг, словно привидение, возник перед глазами Гаврюха. Взметнулись и опали перерезанные веревки, а нежданный спаситель, надрываясь, уже тащил обеспамятевшего Кузьму в сторону. Оглушительно грохнула пушка, полыхнуло из ее жерла беспощадным адским огнем и жаром. Быстро расползающееся облако черного дыма накрыло мужиков.

5

Четыре лошаденки натужливо тянули пушку с обгоревшим станком, к которому все же было прилажено злополучное колесо. Лошаденки были неказистые, пашенные, но выносливости им не занимать. Да и мужики усердно помогали им, подталкивая и подпирая станок руками и плечами на всех ухабах и рытвинах. Чуть ли не на каждом привале прибивались к путникам новые люди.

Гаврюха поглядывал на всех соколом, важничал, из робкого бобыля сразу превратившись в хлопотливого справника, став первым подручником Кузьмы. Он договаривался о ночлеге в деревеньках, добывал корм для лошадей и ставил караульщиков у пушки во время отдыха.

После того как он спас Кузьму, Гаврюха ни на час не забывал выставлять себя героем, его распирало от возбуждения, которое изводило бобыля, словно чесотка, и он много и охотно краснобайствовал о своем подвиге. Коротконогий, нескладный, взъерошенный, как воробьишко, с красным шмыгающим носом на заморенном личике и жалким серым пушком вместо бороды, Гаврюха теперь казался себе то отчаянным ладным удальцом, то о всех делах искушенным и притомленным от важных забот степенным мужем. И уже в который раз доносился его бойкий говорок от привального костра:

– Токмо, ребятушки, поганые лисовчики учинили поджог и кинулися от греха подальше к своим конягам, я сзаду, из-под лесу-то, где сидел в засаде, – шасть к стогу. Дымища, аки в посаде на большом пожаре, и меня за дымом не видать. Подбег к Миничу, а он уже вяленой, на дуле обвис, не шелохнется, готов к смертушке. А пушка-то вот-вот изрыгнет. Эх, смекаю, была не была, себя вовсе не жаль, а за други своя потщуся. Хвать топором, – он-то завсегда при мне, – по вервию! Ослобонил Минича. А он ликом в стерню кувырк и – никакого акафисту. Тут мне, ребятушки, и узналося, каково сомлевшую плоть по рыхлятине тащить! Не чаял я в себе такой великой силищи. На погляд-то я, может, и слабенек, а не замай – со всяким управлюся! Тащу резво, извалялся весь, да и Минич стал не краше. Ровно два земляных кома к лесу-то подвалилися. А я радешенек – экая сила во мне оказалася, ведать не ведал…

– Ловок! – одобряли Гаврюху мужики и тут же подковыривали: – А где ж ты ране был со своей силой, егда Кузьму полоняли?

– В засаде ж, толкую, сидел, лошадь Минича стерег. Куды ж ему без лошади?

– Ну заяц! – смеялись мужики, когда Гаврюха, не теряя достоинства, отходил от них.

Кузьма все это время был молчалив как никогда. Седые пряди в одночасье означились в его бороде, лицо оставалось хворобно смурным и скорбным. Он никак не мог избавиться от тяжких дум, сызнова переживая схватку с казаками Лисовского, свою несостоявшуюся казнь и свои злоключения на пару с Гаврюхой…

В наступающих сумерках дождь хлестал как из ведра. Они слышали крики стрельцов, искавших Микулина на дороге, но, обессиленные, не могли отозваться. Отдышавшись, Гаврюха нарубил под дождем елового лапника, устроил шалаш, и уже ничего больше не было до самой зари, кроме долгого тяжелого забытья. Напрасно призывно взбрыкивал, стучал копытами и всхрапывал привязанный к березе забытый конек, страшась лесных шорохов.

Утром выструганными наспех копалками Кузьма с Гаврюхой отрыли могилу на окрайке поля близ дороги. Тут и углядел их в полдень отъехавший от обоза на розыски старик Ерофей Подеев. Телега у него была порожняя, потому как свой груз он перевалил другим, и уже втроем мужики сноровисто свезли к яме закинутых в кусты мертвецов и даже съездили за телом несчастного гонца, которому не суждено было доставить до неведомой любушки нежного послания. Выше черного люда ставил себя Микулин при жизни, лег рядом с ним по смерти.

Похоронив всех, мужики перекрестились у свежего глинистого холма, вспоминая отходную молитву и умиротворяя души тем, что по-людски исполнили христианский долг, повздыхали молча и надели шапки,

– Ну, Минич, пора ехать, – сказал Гаврюха, подводя к Кузьме его конька.

– А пушка?

– Наша ли печаль!

– Чья же? Мы за нее ныне в ответе. Ночь еще тут переспим да и за колесо примемся. Такое добро грех оставлять, коль в нем большая нужда у войска.

– Так то у войска! Нам и своих мук достанет.

– Ступай, я тебя не держу, – чуть ли не шепотом досадливо молвил Кузьма и отвернулся от Гаврюхи.

С хрипом и стонами, надрывая жилы, обливаясь едучим потом, до колен увязая в земле и беспрерывно понукая двух запряженных лошадей, они пытались выкатить тяжелую пушку на дорогу. Но сил не хватило. Пришлось искать в окрестностях подмогу.

Через день к ним стали прибиваться крестьяне. Они сразу угадывали старшего, подходили к Кузьме, кланялись ему в пояс и вопрошали:

– В каки пределы путь держите?

– В православны, – отвечал осторожный Кузьма.

– Знамо, в православны. С которыми супротивниками воевати-то собираетеся?

– Ни с которыми. Не ратники мы.

– А тады пушку пошто тянете? Неспроста небось? Для надобности, чай?

– Для надобности.

– Вот и мы глядим, для бранного дела. А ныне-то народишко все к Скопину гребется, и вы, верно, туды.

– Куды люди, туды и мы.

– Вишь, по пути нам. Не примете ли к себе?

– А пошто вы домишки свои кинули?

– Извели нас тушинские злодеи. Поначалу-то с добром, а ныне-то с колом. Не уймешь. Все зорят. И уж до женок наших добралися. Глумятся пакостники. Без конца от них порча и грех. Доколь сносить лихо? Вот и порешили заедино их наказати…

Так мало-помалу набиралась мужицкая рать. И пришлось Кузьме поневоле быть и за покровителя, и за судию, и за воеводу.

6

– Не чады малые по кустам хорониться, – говорил Кузьма, объясняя Пожарскому, почему он с мужиками не устрашился вступить в сечу. – Токмо услыхали, дорогой идучи, как тут каша заварилася, смекнули: впрямь наши с ворогом схлестнули-ся. Отловили воровского утеклеца, выведали про все и мешкать уж не стали…

Не упуская из виду горохом рассыпавшуюся по лощинам погоню, князь испытующе поглядывал с седла на храброго вожака мужиков – в потрепанном сукмане и разбитых сапогах, но, несмотря на эту явную убогость, говорящего с ним безо всякого уничижения, словно равный с равным. Вставший возле Кузьмы Фотинка, казалось, совсем забыл про княжью службу и, глядя родичу в рот, радостными кивками сопровождал каждое его слово.

– Сам-то ране в сечах бывал? – спросил Пожарский.

– Доводилося. Хаживал с войском при обозе.

– При обозе? И потщился на дерзкую вылазку! Рать вести – не с лошадьми управляться.