– Вот и оказал ты мне честь! – крикнул Кузьма. – И еще окажешь!
Не мог поверить своим глазам надзорщик. Только что перед ним был один человек – вовсе неопасный и сдержанный, а, глядь, уже иной – дерзкий, сноровистый, неухватчивый. Но это еще больше распалило ярость. Надзорщик бешено замахал саблей, пытаясь отсечь мелькающий прямо у носа змеиный хвост бича. Но удачи не было. Хлесткий удар обжег ему руку и сабля чуть не выпала из нее. И уже горячий пот потек по лбу, и уже взмокла спина. Надзорщик заметался, уворачиваясь, – бич везде настигал его.
Сперва робко, в кулак да в бороду, а потом, не таясь, стали похихикивать мужики. Некоторые уже заходились в смехе.
По-медвежьи взревел надзорщик и, оставив Кузьму, в безрассудном неистовстве рванулся к мужикам. Те отпрянули, повалились друг на друга. И тут цепко и жестко обвил его бич ниже пояса, и от сильного рывка надзорщик упал на колени. Подлетевший юрким воробьем Гаврюха ухватил саблю.
– Вставай-ка, судиться к Скопину пойдем, – сказал посрамленному полыдику Кузьма. – Пущай он нас докончально рассудит.
– Проваливайте! – трясясь от злобы, прохрипел надзорщик. – Со всем добром вашим! Чтоб духу вашего не было тут!
– Впрок бы тебе наука пошла, – пожелал Кузьма, спокойно свертывая бич.
В тот же день обозники покинули Александрову слободу. На прощанье Уланка сказал Кузьме:
– Помяни мое слово, мира на Руси и впредь не будет, покуда меж людьми не бог, а бес лукавый. Не станет лжи да гордыни в людях – не станет и греха. В едином истом покаянии-то и обретется согласие. Крепкие духом сыскаться должны, что не свое, а людско выше поставят. Не сыщутся – все сызнова прахом пойдет.
– А Скопин?
– В его руке токмо меч, – загадочно усмехнулся мудрый изгой.
Выехав за острог, обозники узрели в стороне ряды стрельцов, слаженно взмахивающих копьями. Перед ними восседал на коне ладный иноземный латник.
– Рехтс!.. Линкс!.. – донеслись до мужиков непонятные слова.
Снег переливался искристыми россыпями. Солнце било в глаза. И каленая стужа лишь бодрила при таком яром сиянии.
– А чо, ребятушки, – опуская вожжи, обернулся к сидящим в его санях Кузьме и Гаврюхе Подеев, – нонче на Ефимия солнце – рано весне быть. До Сретенья домой бь! подгадать, там и весну справим. Добро бы покой с ней пришел, помогай бог князю Михаиле!
– Помогай бог, – пребывая в задумчивости, отозвался Кузьма.
7
От Москвы по рязанской дороге летел скачью небольшой конный отряд. Впереди – трое самых резвых. Земля уже подсыхала после апрельской распутицы, и из-под копыт выметывались тяжелые, словно чугунные, комья зачерствелой грязи. С мокрых лошадей валились серые хлопья, скакуны загнанно всхрапывали, но трое передних вершников, казалось, не замечали того.
Это были известные на Москве возмутители братья Прокофий и Захарий Ляпуновы, а с ними племянник Федор. Страшная беда гнала единокровников из престольной.
На честном пиру поднесла жена Дмитрия Шуйского княгиня Екатерина Михаиле Скопину чару с отравным питием. Не ведая о злом умышлении, осушил доверчивый полководец чару и, занедужив, вскоре скончался в муках. Не стало доблестного оборонителя русской земли, кого намедни вся Москва встречала многозвенным гулом и кого еще совсем в младые его лета не мог не отметить даже лихоман Отрепьев, нарекши великим мечником. Осталось без светлой головы и твердой руки собранное в Александровой слободе большое войско, которое перешло под начало бесталанного Дмитрия Шуйского.
Срамным душегубством добился своего женоподобный царев братец. И хоть никто прямо не уличил его в злодеянии, но все ведали, что никому иному не была надобна смерть Скопина. А ведь вместе с царем Василием он пуще всех заливался над гробом слезами…
Только за Коломной, на лесной опушке вершники спешились для большого привала. Передняя троица отошла в густоту сосен и берез. Высокий, смуглолицый, с темно-русой курчавой бородкой Прокофий все еще не мог унять возбуждения и, обрывая с распустившейся березки лист за листом, заговорил первым. Голос его был сиповат и напорист, говорил он резко, отрывисто.
– Вся ноне на виду злохитрость Шуйских… Пособлять им довольно! То ли еще натворят, пауты ненасытные!.. Должон быти укорот. Должон!..
Обхватив могучей пятерней ветку, он с силой рванул ее и ободрал догола.
– Эдак вот! – примолвил Прокофий, кидая смятые комом, листья в траву.
– Не управиться нам в одиночку, брате, – глухо, ответил ему Захарий, по-бычьи пригнув голову и глянув на Прокофия исподлобья, словно укоряя за горячность. – Рязань-то мы подымем, а токмо единой Рязанью Шуйских не сломишь.
Был он чуть ниже и плотнее брата, а по натуре ровнее и осмотрительнее. Но, как и Прокофий, в бою не занимал бесстрашия и дерзости. Однако не единожды доводилось ему сдерживать непомерное буйство брата и его нетерпеливость.
– Себя браню, – с досадой признался Прокофий, – браню, что ране взывал к одному Михаиле, а не ко всему войску. Дело бы по-иному сладилось.
Да, напрасно верные люди Ляпуновых возили Скопину в Александрову слободу грамоту, в которой Прокофий, понося неугодного царя, прочил на московский престол молодого стратига. Но, осерчав на Прокофия, Скопин все же ляпуновских посланцев не тронул, отпустил с миром. Боком вышел тот поступок военачальнику. Слух о нем достиг ушей Дмитрия Шуйского, и ничтожный завистник не дал маху, чтобы вконец очернить перед царем племянника. Сбивались тучи над головой Скопина. Сам Прокофий вынужден был отсиживаться в Рязани, дожидаясь неведомо чего. Дождался!
Не утерпел, примчал на похороны в Москву, и тут же пришлось уносить ноги: густо валила скорбная толпа к Архангельскому собору, где по-царски погребли Скопина, но и в толпе приметен был Прокофий. Чуть не схватили.
– Уж коли на то пошло, – свел брови Прокофий, – и калужского вора призовем. Супротив иродов Шуйских всяк в дело гож. Всех подымем!
– Сызнова мужиков мутить, сызнова жар ворошить? – усомнился Захарий.
– А и что? Греха нет меньшим злом большое ломити. Лишь бы по-нашему вышло. Не впервой небось.
Рязанские дворяне Ляпуновы не были покладистыми служаками. Упрямо свое воротили, всякой власти непокорство выставляли, утвердившись в мысли, что все беды на Руси от неправедных боярских царей заводятся. Еще при Годунове Захария прилюдно секли кнутом, когда открылось, что пересылал он разбойным донским казакам пороховое зелье и оружие. Среди первых заговорщиков были братья под Кромами, склонив собравшееся там годуновское войско к измене царю и к присяге самозванцу Гришке. Все ведали, что Прокофий усердно пособлял мужицкому вожаку Болотникову и отступился от него лишь потому, что сгоряча поймался на хитрую приманку Шуйского, укупившего честолюбивого рязанца за чин думного дворянина. Долго.и неприкаянно ныла потом душа Прокофия. А Шуйский выказал себя сполна. За клятвенно обещанное помилование сдал Болотников царю осажденную Тулу, явился пред ним, пал на колени, покорно наложа саблю на склоненную выю, да провел его Шуйский, лютою смертью пожаловал. Прокофий же со своим высоким чином оказался ровно оплеванным, затерли и отпихнули от себя родовитые бояре выскочку-смутьяна, голоса не давали подать. Ох, позорна милость презренного царя! Уповали братья только на Скопина, что ценил служилых людей по единой ратной доблести, чистым сердцем привечал. Но пришел конец упованиям. На кого ныне опереться? В Москве оставался лишь один достойный супротивник Шуйского, с которым еще с памятного бунта под Кромами ладили Ляпуновы, – боярин Василий Васильевич Голицын.
– Заячья у нас, а не волчья прыть, – вдруг засмеялся, хлопнув по плечу брата, Прокофий. – Наутек, не размысливши, кинулися. Спех спехом, однако вертайся-ка, брате, в Москву. Снесись с Голицыным. Его пора приспела. Боязлив он, мешкотлив, да опричь него Шуйских потеснить некому. Милославский-то вовсе вял. За Голицына Москву подымай, чтоб гудом гудела, а я к самому сроку подоспею.
Все для себя уяснив и обретя полную решимость, Прокофий стал спокойнее, голос его еще больше отвердел.
Федор, слушая братьев, не терял времени даром: кнутовищем сбивал с полы чуги комки грязи.
– А ты, красный молодец, – с мягкой усмешкой сказал племяннику Прокофий, приметив простительную для юнца слабость охорашиваться, – поворотишь к Зарайску, там ноне князь Пожарский, доведешь до него наш замысел, скажешь, чтобы примыкал к нам. Да повремени кидаться на боярских-то дочек, не сглазили бы тебя.
Федор густо покраснел, наклоня голову…
В котле над прогорающим костром уже пузырилась и булькала каша, манила дымным запашком. Рядом на широком, с алой вышивкой убрусе горкой лежали бережно нарезанные ломти хлеба. Ляпуновы сели в круг, сноровистый челядинец Прокофия Алешка Пешков подал им деревянные ложки.
С дороги могло привидеться, что на поляне снедает мирная работная артель. И сами едоки в этот момент запамятовали про сабли на поясах, про нерасседланных коней, что скопом паслись невдалеке. Поставив закопченный котел на траву, чередно тянулись к нему ложками, ели без спешки и молча. Испокон принято у русских людей блюсти сдержанность и пристойность за едой, раз назначено для нее свое время.
Сам Прокофий свято почитал старинные заповеди товарищества. Строг, а порой и свиреп до нещадности бывал он в деле, но верных людей не теснил и не давал на поругание, потому служили они ему верой и правдой и в обиходе держались с ним запросто. Знали, что хоть он и стал вхож в думу, но до сей поры не откачнулся от уездного служилого дворянства, обделенного скаредным Шуйским пожалованьями и при повальном разоре еле сводящего концы с концами. Не среди больших бояр, а в кругу поверстанных бывалых служак привык находить он понимание. И обиды дворянства – главной силы в царском войске – не мог не принимать близко к сердцу. Для бояр он был чужак, для дворян – свой. А со своими не пристало чиниться: заедино с ними валить гнилые заплоты, заедино ставить угодного царя. Будет в чести дворянство, уймется и чернь. Ей-то тоже ныне не до пашни и ремесла: худая власть – худая и заступа.