Каленая соль — страница 40 из 53

Будоражил себя, ломал пальцы, ходил по горнице Филарет, дожидаясь вестей от брата Ивана, что прел вместе с думными. Двое их осталось после злой годуновской опалы, держались друг за друга цепко.

Долгое одинокое заточение в Антониев-Сийском монастыре так и не приучило Филарета отрешаться от мирских мыслей. Тогда он сладостно и бесконечно вспоминал свои молодые лета, в которые еще водил дружбу с Годуновым и никакого зла от него не видел. Полусонное царствование блаженного Федора Иоан-новича, елейный мир, безмятежное успокоение после всех кровавых злодеяний Грозного представали в райском сиянии: само собой угасли местнические раздоры и властолюбивые помышления. И ничего не занимало Романова более, чем ловитва.

Ах, как удал, как резв, как ладен в своей молодецкой стати он был! По ранней рани быстро сбегал он с высокого теремного крыльца во двор, и мигом окружала его шалая свора борзых, ластилась к нему, тыкалась узкими мордами в грудь – приваживал их, своих любимцев. Псари уже ждут на конях, и ему подают доброго скакуна, подставляют лавочку под ноги. Но он и без лавочки, прямо с земли, ловко взлетает в седло и – во весь опор!..

Мчались по зеленым долам ретивые псы, рвались вперед горячие кони, поднимались в небесную голубень кречеты, сшибая журавлей и диких лебедушек. А то еще затевались отважные медвежьи травли. Благое веселое время – всем на утеху! Вон даже бесталанный Федор Иоаннович единожды прянувшую на него из кустов черную лисицу голыми руками словил. И ни о каком престоле не помышлял Романов, а ежели завидовал царю, то безгрешно: досадовал, что у царя, а не у него было два дивных меделянских кобеля – рыжий с белой грудью Смерд да чубарый Дурак.

Давно уж на ловца зверь не бежит. Отторженный от мира, разлученный с семьей, лишенный любимых забав, мучился Филарет несказанно. И чем боле манила его воля, тем чаще в своей мрачной келье насылал он проклятья на Годунова. Всю жизнь отравил ему захапистый Бориска, подлым ухищрением оттеснив от престола родовитых Никитичей и предав их позору.

По закону и праву царский венец должен быть унаследован старшим Романовым или, на худой случай, – праправнуком Ивана Третьего Федором Ивановичем Мстиславским. Но кто смел, тот и съел: через высокие боярские шапки перескакнул бессовестный Бориска, не знавший доподлинно своего роду и племени. И никому не дал прийти в себя от изумления, никому не дал раздышаться хват: Романовых унял карой, а покорли-вого Мстиславского – лестью.

Когда сочувствующий Филарету игумен Иона тайно известил его о появлении на Руси самозванца, опальный постриженник так взбудоражился, что йе мог унять и скрыть радости. Был великий пост, однако ни к духовнику, ни на моление в церковь он тогда не явился. Презрев монастырский чин, ликовал в своей келье, бормотал про ловчих птиц и собак, неведомо чему смеялся. Пришедший позвать его на клирос надзирающий старец подивился: не тронулся ли умом спальник. Филарет посохом прогнал его.

Напрасно Филарет возлагал большие надежды на проныру Отрепьева, про которого довольно ведал. Напрасно мнил о велелепном возврате в престольную под зазывной малиновый звон всех московских сорока сороков. Никому не думал уступать уворованного престола прежний романовский пособник, даже если бы и позволил Филарету сложить напяленное на него силой монашеское одеяние. То-то была бы милость от холопа! И хоть вызволил Гришка своего былого тайного покровителя из заточения, но по опаске в Москву не допустил: должен был удоволиться Филарет саном ростовского митрополита. И снова выжидал своего часа уязвленный горделивец. Не утешило его и то, что в Тушине наречен был патриархом: не сладка воровская-то честь…

Все росло и росло возбуждение в Филарете, нетерпеливее становились его шаги, смутная тревога одолевала душу, и он уже почти решился отправиться к Гермогену и просить его принародно объявить о призвании на престол Михаила, но тут наконец, тяжело припадая на одну ногу, вошел в горницу запыхавшийся брат. Много бед претерпел в годуновской ссылке Иван Никитич, явился туда немочным – с хромотой да закостеневшей рукой. Густобородый лик брата сейчас блестел от пота и был мрачен.

– Чую, сызнова ни на чем не порешили, – с недобрым предчувствием и враз утраченной надеждой сказал Филарет.

Иван Никитич утомленно опустился на лавку, с неунявшимся раздражением подоил густую прядь бороды.

– Порешили, господи помилуй! Соборно порешили царя избирати, всею землей, законно. За выборными гонцов уж рассылают.

– А ныне что ж? На поруки вору отдаваться? Вот-вот ударит – и вся Москва его. Сызнова, почитай, смущение вселенское. Про Михаила-то речи не было?

– Что ты! – отшатнулся Иван Никитич. – Не похотели и поминати. Сыты, мол, келейными избраниями да самозванством, вся земля в согласии должна царя ставить. А покуда семи боярам доверили управляться: Мстиславскому да Ивану Воротынскому, Василию Голицыну да Федору Шереметеву, Андрею Трубецкому да Борису Лыкову. И я в их числе.

– Ахти любомудры! Ох убожиста семерня! – с кривой усмешкой молвил Филарет и вдруг по-дурному, надрывисто захохотал, вельми испугав тем брата.

За слюдой решетчатых окошек опускались сумерки. Кончался тягучий, духотный день. Ощетинясь бердышами и копьями, нехотя плелась по Арбату стрелецкая подмена.

На других срединных улицах и стогнах было пустынно. Москва, не изменяя обычаю, рано укладывалась спать.

5

Жолкевский встал под самой Москвой, на Хорошевских лугах. И осажденные оказались меж двух огней – гетманом и тушинским вором.

Но если гетман сразу завязал переговоры с боярами и всячески выказывал свое миролюбие, то вероломный царик не терял времени на увещевания. Но снова был в силе, и все новые бродячие ватаги стягивались к нему. С умильно-самодовольной улыбкой царик принимал посадских переметчиков, милостиво суля им всяческие блага. Щедро обросший черными волосом желто-синюшный от перепоев лик его лишен был всякого благолепия. Зато говорил царик ласково, с простецким грубоватым хрипотком, для всех доступно. Не в пример спесивым боярам. Дмитрий он или не Дмитрий, но таков на престоле зело гож: вон и бочку с вином ради доброго привечания повелел выкатить. Нет, не понапраске валит народ в Коломенское!

Почуяв, куда хочет переметнуться удача, возвратился под цариковы мятые знамена вездесущий Ян Сапега. Нежданно примкнул к самозванцу со своими донцами и Заруцкий, который, придя под Москву с гетманом, отложился от него в страшной обиде: по наущению московских бояр Жолкевский перестал привечать вольного атамана, не признал его тушинского боярства и поставил чином ниже более родовитого младшего Салтыкова.

День ото дня росло воровское войско, и все чаще конные задиры вызывающе толклись у острожных стен. Темно-серые дымы пожаров стлались по окрестностям, и охочие до скорых налетов сапежинцы уже пытались наудалую взять приступом Серпуховские ворота.

Смута перекинулась и в саму Москву. Поползли слухи, что бояре хотят предаться ляхам, приняв латинство. Горожане, решив для себя, что лучше быть под самозванцем, чем под агарянами, и зная Гермогенову твердость в вере, к патриарху устремились толпами, но он не в силах был успокоить всех. Бояре шалели от страха и тревоги, искали для себя пристойного исхода и не находили его. Из двух зол надобно было выбирать меньшее. И выбирать не мешкая.

Федор Иванович Мстиславский и вольный гетман пришлись по душе друг другу. Оба грузные, степенные, седовласые, они ни во что не ставили суету и договаривались разумно и уступчиво, словно престарелые добропорядочные родители на сватовстве.

В походном шатре, где принимал гетман больших бояр – Мстиславского, Василия Голицына и вместе с ними настороженно приглядчивого Филарета Романова, – царило, мнилось, устойчивое согласие. Все сидели за одним столом, в раскладных дубовых с резьбой креслах, смачивали горло легким винцом, налитым в серебряные кубки. Мягкие сквознячки струились сквозь приподнятые пологи, тень и прохлада располагали к долгой беседе. И хоть соблюдалась чинность – никто не снял шапки и не распахнул одежды, – все же разговор велся вольно, почти по-свойски.

Гетман говорил веско, зряшными словами не сорил, боярские речения выслушивал уважительно, и его почтительная сдержанность не могла не нравиться. Во всем, облике славного воя была та суровая простота, что выдавала в нем мужа бесхитростного, ценившего естество, а не сановную церемонность.

Он разделил с боярами их скорби, погоревал о разоре и оскудении земли русской, проклял смуту и согласился, что спасение ото всех бед – в надежном и праведном государе. Однако, рассудил Жолкевский, без примирения с польским крулем нельзя унять гибельной шатости, а покоя легко достичь, если опереться на его силу, призвав на престол крулевского сына Владислава. Тогда и сам гетман посчитает честью и долгом взять под свою защиту Москву и повернуть войско против самозванца.

– Благочестивы и здравы сии твои помыслы, Станислав Станиславович, – с бархатной мягкостью в голосе плел узор хитроумного разговора осторожный Мстиславский, – да токмо не нашей православной веры королевич-то. Не примут его на Москве.

– Истинно, истинно так, – дружно закивали Филарет с Голицыным.

– Вяра? – задумался Жолкевский. – То важна справа, але можна… вшистко зробич[Вера?.. Это важное дело, но можно… все решить, (польск.)].

– Упрется, чай, Жигимонт, не уступит. Ведомо, что на латинстве твердо стоит. Сперва пущай от Смоленска отпрянет, – с внезапной резкостью выпалил Филарет.

Мстиславский укоризненно поморщился: уговорились же не затевать свары, вести разговор пристойно, без крика.

– Можна, можна, – пытливо глянув на Романова, уверил гетман. Вопреки натуре он вынужден был пойти на притворство.

Накануне Жолкевский получил от Сигизмунда нелепое повеление склонить москалей к присяге ему самому и его сыну разом. Вот и обернулся успех гетмана победой безумного Зигмунда, а «Виктор дат легес». Король уже сам задумал сесть на русский престол. Где же тут быть мирной унии, о которой пекся гюльный гетман? Поразмыслив, Жолкевский посчитал разумным утаить королевскую инструкцию и впредь поступать по-своему. Он был в великом затруднении: войско требовало мзды за службу, а деньги могло дать только боярство. Оно поддавалось на уговоры присягнуть Владиславу,