Каленая соль — страница 47 из 53

Фотинка с Огарйем тоже видели, каким унылым было это шествие. В мрачном молчании тянулся из Кремля на площадь сверкающий ризами суровый клир с иконами. За ним, опустив голову и ни на кого не глядя, ехал патриарх на мохнатом заморенном лошаке взамен отсутствующего осляти, которого по обычаю должен был вести под уздцы сам царь, а за неимением царя вел некий Андрей Гундоров. Следом тащились большие сани с поставленным на них голым деревом, увитым лентами и увешанным цветными шарами-яблоками, а в санях сидел и надрывными печальными голосишками пел ребячий хор. А уж потом пестрым скопом хмуро, как на заклание, шли бояре и князья, дьяки и торговые именитые гости. Нет, не вышло праздника под наставленными на людей пищалями, алебардами и копьями. Собравшийся у Покровского собора народ потоптался, пошептался, помаялся на стуже да и разошелся. Уже всяк прознал, что извещенные кем-то поляки подготовились к отпору. Лишь на Кулишах в Белом городе в этот день случилась драка со смертоубийством, но Гонсевский немедля пресек ее.

– Муха обуха не страшится, – вступил в разговор с мужиками, словно и тут его за язык тянули, нетерпеливый Огарий. – Раз не посмели – другой отважимся. Удастся – квас, а не удастся – кислы щи. Не нам, а ляхам надобно таиться. Слыхали, каки рати к Москве двинулися?

– Слыхать слыхали, а проку что – далеко они, – почесал в затылке пожилой возчик.

– Близко, уж близко, – обнадежил Огарий.

– Ну-ка, ну-ка, поведай, малой, – с живым любопытством, но и настороженно оглядел уродца молодцеватый мужик. Складно и красно умел говорить Огарий, да уж больно обликом не удался – не внушал веры поначалу.

– Прокофий Ляпунов миновал уж Коломну, – бойко вел пересчет Огарий, – князь Василий Мосальский вышел из Мурома, а из Нижнего давно в пути князь Репнин. Из Суздаля поспешает Андрей Просовецкий, на нашей стороне он ныне. Заруцкий с Трубецким тож – из Тулы да Калуги наладилися. А из Вологды – воевода Федор Капустин, а из Галича – Петр Мансуров, а из Ярославля с Костромой – Иван Волынский да Федор Волконский. Вся земля подымается, будет на Москве звону.

– Ладно бы так, а не по-иному, – вздохнул кто-то

– Пущай сунутся! – погрозил кулаком в сторону Кремля Сидор. – Не одни мы тут, постоит за себя Москва! – И вдруг он напрягся, сказал тихо и с растяжкой: – Эхма, сам пан ротмистр Казановский со свитою к нам жалует, держись заедино, робята.

На извозчичью стоянку ретиво рысили несколько конных, за ними поспешали десятка два жолнеров. Осаженные кони взвились на дыбы прямо перед мужиками. Ротмистр, щекастый, длинноусый, с пышными перьями на шлеме, тужась и багровея лицом, закричал:

– Зараз ту беньдже пожондэк![Сейчас тут будет порядок! (польск.)]

– Живо, живо к пушкам, скоты! А то жареного с пареным отведаете! – по-своему перетолмачил ротмистра один из его спутников: видно, что русский, но в польских доспехах.

– Мы тебе не скоты, мы вольные люди, – сурово глядя в ледяные рысьи глаза его, молвил Сидор.

– На дыбу захотел, хам! – сразу рассвирепел польский потатчик. – Честь скотам оказываем, по-доброму просим, а они смуту чинить?

– Что вам по-доброму, нам по-худому, – высказался лихой мужик в распахнутом зипуне.

– Служишь панам и служи за пански объедки, а нас не трожь, сами с усами, – неколебимо поставил на своем Сидор.

Резко дернув коня и вырвав ногу из стремени, остервенелый всадник кованым сапогом ударил Сидора в лицо. Сидор покачнулся, но устоял. Кровь залила его лицо.

– Ловко, – прохрипел он, выплюнув выбитый зуб. – Не бей по роже: себе дороже!

– Наших бьют! – крик пронесся из края в край извоз чичьей стоянки, мгновенно достигнув торговых рядов.

Отовсюду, словно в готовности дожидались этого клича и наконец дождались, бежали люди. Фотинка поспешно вывора чивал оглоблю из чьих-то саней. Глядя на него, стали вооружаться чем попало и другие. Смыкающейся грозной толпой пошли извозчики на чужеземцев.

Медленно отступая, поляки выхватывали из ножен сабли. С лица ротмистра сходила краска, но он еще не поворотил коня. А сбоку на крайнего всадника уже обрушилась оглобля да с такой силой, что глубоко промяла шлем и разлетелась в щепки. Всадник замертво свалился с коня.

– Пан Грушницки! Пан Грушницки! – завопили поляки, с отважной яростью бросившись на толпу… Закипела, заклокотала кровавая схватка.

– Эй ты, «муха обуха не страшится»! – заметив позади толпы снующего Огария, позвал его Сидор. Он все еще оставался на месте, обтирая лицо полой зипуна. Озабоченный Огарий подбежал к нему.

– Гляжу, мечешься ты, а с чего? Али трусишь, али дело у тебя тайное – ждать не может? – стал допытываться приглядчивый извозчик.

– Угадал, дело, – ответил Огарий, приподнимаясь на носки и стараясь углядеть в толпе Фотинку. – Дело всей Москвы касаемо. А мой удалец куды-то запропал, упустил яз его, он, отчаянный, в горячке про все запамятует.

Но тут встрепанный Фотинка сам выметнулся из толпы, с налету кинулся выворачивать новую оглоблю.

– Чу, шальной! – дернул его сзади за кушак Огарий. Фотинка резво обернулся к нему, заулыбался во весь рот.

– Видал, скажи, видал, что я содеял? Во всю мочь трахнул – оглобля и разлетевшись! Во! Новую, вишь, надобно.

– Дурья башка! – возопил Огарий. – Без нас же князь ничего не зачнет. Пошто мы посланы-то?

– Дак я чо? Дак я ничо, – растерянно хлопал глазами детина. – А тута-то больно лиха драка!

– Без вас управятся, народ-то все подваливат, – сказал догадливый Сидор. – Куды вам ехать? У меня лошадь с краю, довезу.

Из разбитых губ Сидора все еще сочилась кровь, нос был расплющен, под глазами – кровавые подтеки. Страшно было смотреть на него.

– У Фили пили, да Филю и побили, – горько пошутил Огарий: без шуток он не мог обойтись. – Гони на Сретенку!

Пробравшись через опрокинутые возки и сани, груды соломы, сброшенных попон и тулупов, обогнув сбившихся в кучу испуганных лошадей, подбадривая хлестким словцом набегающих от торговых рядов мужиков с кольями, Сидор вывел приятелей к своей коняге. Послушная лошадка бодро рванула с места, и сани полетели через Пожар вдоль памятных часовенок, поставленных на крови – на местах былых казней.

И тут же один за другим набатно ударили московские колокола. Это был долгожданный знак для всех посадов и слобод. Начиналась большая сеча. Сердце у Фотинки екнуло.

Обернувшись, он заметил, как из Фроловских ворот по мосту через ров сомкнутым строем повалила к торгу тяжелая немецкая конница.

7

Немецкие латники воротились в Кремль залитые чужой кровью с головы до ног, будто мясники. Тяжелый запах пота шел от них, от усталости рубак шатало. Но передышка была недолгой.

Яков Маржерет, водивший латников на побоище у торга, а после на Никитинскую улицу, откуда они, увязнув в быстро вырастающих завалах из саней, дров, лавок, столов, ларей и даже целых срубов, вынуждены были отступить, получил распоряжение начальника наемного войска Петра Борковского снова вступить в сечу.

– Ин номине домини![Во имя господа! (латинск.)] -не теряя воинственного запала, воскликнул Маржерет пер_ед угрюмым строем на Ивановской площади и повел свой отряд за Неглинную.

Схватка переместилась в Белый город: гремела пальба и лязгало железо на Арбате и Кулишках, на Тверской и в Чертолье. Если у торговых рядов в Китай-городе иноземцы легко добились успеха, то здесь они встретили ожесточенный отпор. Улицы были перегорожены бревнами. С крыш и заборов, из дверей и окон на доблестных рыцарей сыпались камни и поленья, излетал огонь самопалов. Бухали спрятанные в завалах пушки.

Хоругви Порыцкого и Скумина бестолково метались из одной улицы в другую: им никак не удавалось развернуться для наступательного боя. Замешательство могло стать роковым. И Маскевич видел, как поскакал гонец в Кремль к Гонсевскому. Страх подкрадывался исподволь. Уже поляки привыкли не расседлывать коней ни днем, ни ночью. Латы не сходили с их плеч. А нынче дело оборачивалось вовсе худо. Поручик не напрасно опасался: тревога была не о ремне, а о целой шкуре. Но что могло помочь в этом чужом и большом городе, где всякая улица становилась засечной полосой, а всякий дом – крепостью? Поляков всего шесть тысяч, а восставших – тьма!

– Жги! Кому реку, жги! – внезапно услышал он повелительный крик у распахнутых ворот богатого подворья. Кричал кряжистый всадник в старинном, с узорной чеканкой шишаке и позолоченном панцире – Маскевич узнал именитого русского сенатора Михаилу Глебовича Салтыкова. Обочь его коня стоял на коленях дворовый-с горящим факелом.

– Может, обойдется, батюшка боярин… Жаль такого-то добра, век опосля не нажити, – причитал молодой безбородый холоп и все время оглядывался на высокие, рубленные из чистой свежей сосны хоромы за воротами.

Но Салтыков был неумолим.

– Жги! Я своего добра не жалею. Все едино псу под хвост пойдет. Жги и не прекословь, раб!

Пухлые руки боярина дрожали на поводьях, перекошенное темное лицо было мокро от обильного пота.

Не миновало и часу, как он со своими людьми ворвался в дом Андрея Васильевича Голицына, обвинил его в сношениях с мятежниками и учинил свирепую расправу. Еще стоял в ушах предсмертный жуткий вопль беззащитной жертвы, пронзенной саблями. Однако не раскаянье, а неизбежность расплаты угнетала Салтыкова. Измена бы простилась, как уже не единожды прощалась многим, не простится убивство. И в случае поражения поляков Михаиле Глебовичу несдобровать. А полякам, по всему видно, едва ли удержаться.

Волк, известно, не удовольствуется одной овцой, режет подряд все стадо. Так и старший Салтыков, поддавшись черной злобе, уже ничем не мог утолить ее. Однако надобна была и оглядка. Михаила Глебович понадеялся на хитрый умысел: самому предстать потерпевшим. Сожженный дом мог пойти ему в зачет, как злочинство над ним поляков. Кто усомнится, что его не понудили к поджогу? Не в обычае бояр зорить родовые гнезда: всяк ведает, боярин за копеечную рухлядь готов удавиться. А хоромы у Михаила Салтыкова есть еще и другие – на захапанном в Кремле подворье одного из пок