Каленая соль — страница 52 из 53

– Побереги добро, не разметывай. Авось спонадобится, – скупясь на улыбку, посоветовал Кузьма и оценивающе помял сильными пальцами подвернувшуюся юфть.

– К лешему! – с отчаянным удальством воскликнул Замятия. – Полна лавка сапог, на ратных людей по воеводскому наказу ладил – нет спросу, все себе в убыток. Сопреет добро. И куды мне еще с припасами? Спущу за бесценок.

– Повремени, побереги.

– Ведаешь что? – обнадежился было от совета Кузьмы сапожник, но тут же расслабленно махнул рукой. – Мне тож вон сорока на хвосте принесла, будто ляпуновский нарочный Биркин сызнова войско скликать удумал. Слыхал о таком?

– О Биркине-то? Слыхивал.

– Пуста затея. Обезлюдел Нижний, да и в уезде ин побит, ин ранен, ин к Жигимонту подался, а ин в нетях – не сыскать. Репнин последки уж выбрал: сапогов-то, вишь, излишек. А кто воротился с ним – ни в каку драку больше не встрянет: нахлебалися. Не над кем Биркину начальствовать. Како еще войско – враки! Сам он чаще за столом с чаркой, нежли на коне. Пирует почем зря со своим дьяком Степкой Пустошкиным, упивается. И то: стряпчему ли по чину воительство?..

Замятия вдруг умолк, с незакрытым ртом уставился на что-то поверх Кузьмы.

– Да вон он на помине, аки сноп на овине.

Держа путь к Ивановским воротам, по срединному проезду торга неспешно двигался пяток вершников. В голове – стрелецкий сотник Алексей Колзаков и ляпуновский посланец в синем кафтане и.мурмолке с куньей опушкой. На его по-совиному большом, плоском и скудобрудом лице хищно выставлялся крючковатый нос. Невзрачен, узкоплеч Биркин. Но держится надменно. Не поворачивая головы, он что-то брюзгливо вещает склонившемуся к нему ражему сотнику. И того и другого заметно пошатывает.

– Узрел? – лихо подмигнув, спросил Кузьму Замятия. – То-то! Чай, из Благовещенской слободки, из твоего угла следуют. Приглядели там богатую вдовицу, кажинный день к ей жалуют на попойку, повадилися.

– А все ж повремени, – легонько, но твердо пристукнул ладонью по кожам Кузьма. – Всяко может статься. Сами себе не пособим – кто пособит?

Замятия пристально посмотрел на него, однако промолчал. Кузьме он верил: этот попусту слов не бросает.

У таможенной избы, где скучивался досужий люд для разговора, Кузьме не удалось узнать ничего нового, вести были все те же: о пожаре Москвы, разграбленье божьих храмов, незадачливых приступах Ляпунова, коварстве Жигимонта и переметчиках-боярах.

– Смоленск-то нешто пал, милостивцы? – огорошенный, разными безотрадными толками, возопил из-за спин беседников мужик-носильщик.

– Стоит, держится, – успокоили его.

– Ну слава богу, – размашисто перекрестился мужик. – А то я всего не уразумею, слаб умишком-то. Помыслил, везде един урон. Но уж коли Смоленск стоит – и нам не пропасть.

Вес кругом засмеялись: простоват мужик, а в самую точку угодил, облегчил душу.

Кузьму тронул за рукав знакомый балахонский приказчик Василий Михайлов, отозвал в сторону.

– Помоги, Кузьма Минич, – попросил дрожащим, срывающимся голосом, – рассуди с хозяином. Довел попреками: обокрал я, дескать, его, утаил деньги. Правежом грозит… А я пошлину тут платил да таможенную запись утерял – не верит. Воротился ныне за новой, но сукин сын подьячий ее не выправляет: хитровое, мол, давай. А у меня ни денежки. Обесчещен на весь свет… Ладно, барахлишко продам на долги. А сам куды денуся с женой да чадом, обесчещенный-то?

Приказчик был еще молод и, видно, не сумел нажить ничего, усердствуя перед хозяином: такой себе в наклад семь потов проливает. Кафтанишко потертый, сдернутая с вихрастой головы шапчонка изношенная, мятая. Сам нескладен, костист, с чистой лазорью в глазах и кудрявым пушком на подбородке, далеко ему до иных приказчиков-горлохватов.

– Давай-ка все чередом выкладывай, – без обиняков сказал ему Кузьма и ободряюще усмехнулся. – То не беда, что во ржи лебеда. Кака пошлина-то была?

– Проезжал я снизу, с Лыскова, трои нас было, – стал торопливо говорить Михайлов. – Проезжал еще по снегу, перед ледоломом. На четырех санях с товаром – мучицей да крупами, а пятые сани порожние. И взяли у меня в таможне проезжие пошлины с товарных саней по десяти алтын, полозового же со всех саней по две деньги да головщины счеловека по алтыну.

– Стало быть, – без промешки высчитал в уме Кузьма, – рубль одиннадцать алтын и две деньги [Рубль равнялся 33 алтынам и 2 деньгам, алтын – 6 деньгам.].

– Верно!; – восхитился быстротой подсчета приказчик. – Так и в записи было. А хозяин не верит. Дорого, байт. А моя ль вина, что цены ныне высоки?

– Беда вымучит, беда и выучит. Товар-то весь в целости довез?

– А то! Уж поручися за меня, Кузьма Минич.

– Поручную писать?

– Не надобно, довольно и твоего слова.

– Мое слово: поручаюся. Так хозяину и передай.

– Спаси тебя бог, Кузьма Минич, – возрадовался приказчик и поклонился в пояс. – Слово твое царской грамоты верней, всяк о том ведает. Балахонцы в тебе души не чают. Должник я твой до скончания века…

Глаза приказчика сияли таким светом, словно он до сей поры был незрячим и, внезапно прозревши, впервые увидел божий мир. Михайлов поклонился еще раз, и еще.

– Полно поклоны-то бить, не боярин я, – сдвинул брови Кузьма. – У меня, чай, и к тебе просьбишка есть.

– Все исполню в точности, Кузьма Минич.

– Явишься в Балахну, моих-то проведай, Федора с Иваном. Дарью тож навести. Вот и поклонися им от меня. Живы-здоровы ли они?

– Здравствуют. Соль токмо ныне у них не ходко идет. Строгановы перебивают. А прочее все по-божески. У Дарьи Ерема сыскался, из-под ляхов, бают, в невредимости вышел…

5

Еремей как сел под иконой на лавку, так и сидел допоздна: расповедывал о своих бедствиях в Троицкой осаде.

Говорил он негромко и ровно, стараясь невзначай не распалить себя, но порой все же румянец проступал на его острых землистых скулах сквозь белые, паутинной тонкости волосья клочковатой бороды. Еремей замолкал, прикладывал рукав рубахи к заслезившимся глазам и, для успокоения промолвив любимую приговорку, что была в ходу на всей Волге: «Клади весла – молись богу», продолжал рассказ.

В просторную горницу к Кузьме послушать приехавшего из Балахны родича набивался люд. Так уже не впервой было, и посадским в обычай стало приходить сюда повечерять, усладиться доброй беседой, попросить совета или ручательства, а то и просто побыть да в раздумчивости помолчать среди несуетного простосердечного разговора. Как Минич к людям, так и люди тянулись к нему, почитая его здравый и сметливый ум, прямоту и честность. На Кузьму всегда можно было опереться – он совестью не поступался и не подводил, во всяком деле прилежен. На посадах никому так не доверяли, как ему, даже губной и земский староста, даже таможенный голова прислушивались к его рассудительному слову. И все больше у Кузьмы становилось верных людей, что накрепко привязывались к нему.

На сей раз от народу было вовсе невпродых, пришлось растворить окна. Пришли неразлучные обозные мужики старик Ерофей Подеев с бобылем Гаврюхой, пришел Роман Мосеев, что вместе с Родионом Пахомовым тайно навещал в Москве патриарха Гермогена, а следом – сапожный торговец Замятия Сергеев и рыбный прасол Василий Шитой, целовальник Федор Марков, стрелец Афонька Муромцев и еще добрый десяток посадских. Лавок не хватило, кое-кто, не чинясь, уселся на полу. Внимали Еремею с любопытством, сострадательно.

Рассказывал Еремей, как мерли люди от глада, хлада и хворей, как приползали умирать в монастырь покалеченные мученики с изрезанными спинами, прожженным раскаленными каменьями чревом, содранными с головы волосами, отсеченными руками, как завален был монастырь и все окрест его смрадным трупием, как безумство охватывало живых, уже привыкших к скверне и сраму. Говорил о великих деяниях нового архимандрита Дионисия, который наладил надзор и уход за хворобными и ранеными, погребение усопших, странноприимство утеклецов из Москвы и других мест и праведно поделил на всю братию, ратников и пришлый люд скудные монастырские припасы, отказав себе в хлебе и квасе и довольствуясь только крохами овсяного печива и водой. Поминал Еремей и явившегося после осады келаря Авраамия Палицына, что избегал страдных трудов и если не мешал Дионисию, то и не отличался радением…

Умучился Еремей, рассказывая. Под конец пожалели его мужики, не стали донимать расспросами, а разошлись молчаливо уже по теми.

Собиралась гроза. Кузьма, проводив всех, задержался. на крыльце, растревоженный исповедью Еремея, и гроза застала его там.

Наотмашь рубили вязкую черноту неба блескучие клинки молний. Свет на минуту вырывал из мрака лохмотья низких туч, верхушку старой березы у ворот. Листва ее взъерошивалась и шипела, как перегорающее масло. Редкие порывы ветра, будто порошей, кидали в лицо Кузьмы вишенный цвет, жестко трепали бороду. И все же было душно до нестерпимости, и Кузьма ждал первой капли дождя. Никак не выходили из головы Еремеевы страсти. И чем больше думалось, тем тягостней становилось.

Кузьма потянул от горла глухой ворот рубахи, и в то же мгновенье отдернулся непроницаемый полог тьмы, сверкнуло небывало ослепительным светом. Ярко полыхнула береза. И в этом сиянии на ее месте привиделся Кузьме богатырского роста яроокий старец в сверкающих ризах. Неистово горящий взор и вытянутая рука старца были устремлены прямо на Кузьму, словно он разгневанно призывал его к чему-то. Блеснуло видение вспышкой и пропало во мраке.

«Что за морока, за блазнь? – не поддаваясь смятению, но все же теряя обычную твердость, подумал Кузьма. – Не сам ли Сергий Радонежский примнился мне? Пошто же примнился, какое знамение явил?..»

Крупная капля глухо шмякнулась о нижнюю ступеньку крыльца. Вторая упала рядом. И, набирая силу, зачастил скороговоркой, а потом обвально хлынул проливной дождь.

Кузьма вошел в дом. Татьяна еще не спала, сидела, низко склонившись у светца, перебирала рубахи Нефеда.

– Новины пора справлять сыну, нашитое-то уж мало все, – словно бы про себя прошептала она, когда Кузьм