цейский чин и стал кричать:
"с. с., чуть и меня не убил".
Подбежали еще и другие и били меня - кто как хотел: кулаками, пинками, в лицо, в голову, в бока, топтали меня. Но я не чувствовал ни боли, ни обид, мне было все равно, - в блаженстве победы и спокойствии приближающейся смерти потонуло все. Было одно противно, когда стали плевать в лицо: какая-то красная, остервеневшая от животной злобы рожа склонилась надо мной и звучно, смачно харкнула мне в лицо. Кричали: "Где еще бомба"? Мне казалось излишним, если бы мой револьвер выстрелил при встрепке и кого-нибудь нечаянно ранил, и я сказать: "Отстаньте! Бомбы нет, возьми из кармана револьвер!"
Свидетели-агенты старались уверить, что я сопротивлялся, не хотел даваться в руки и отдать револьвер. Их счастье, что это было не так; я был чересчур слаб, чтобы думать о бегстве или сопротивлении. Велосипедист Гартман первоначально утверждал, что он хотел сделаться спасителем трона и отечества; будто он, катясь сзади кареты, еще издали заметил, как я выскочил из подъезда Варшавской гостиницы, и, сразу сообразив, в чем дело; направил свой велосипед прямо на меня, сбил меня с {192} ног и, таким образом, очутился на мне. Остроумно!
Одного не сообразил этот самоотверженный шпион: что вероятнее всего мы бы сами оба первые попали на тот свет, а главный виновник остался бы, пожалуй, жив. Во всяком случае, Гартман не отделался бы такими пустяками, как это было на самом деле. Сей достопочтенный муж был уличен своим же собратом по профессии, агентом Смирновым, который всегда ездил за Плеве в пролетке. Смирнов показал, что Гартман не мог и думать спасти Плеве по той простой причине, что он в момент катастрофы ехал так, что не мог заметить меня. Неправда тоже, будто карета Плеве была остановлена каким-то извозчиком, переехавшим ей путь. Я прекрасно, помню и ручаюсь, что этого не было.
Невероятно, что меня била публика. Публика была напугана и отступила, и я был в полной власти агентов, полиции и дворников. Били они меня на мостовой, потом решили унести с улицы. Схватили за ноги и поволокли так, что голова стучала о мостовую, и втащили на третий этаж гостиницы в отдельный номер. Пока тащили по лестнице, с молчаливой злобой угощали меня пинками в спину, щипали. Бросив на голый пол, сорвали одежду и опять били со скрежетом зубовным. Долго ли я пролежал там, нагой, на голом полу, - не помню, был в полузабытье... Как сквозь туман, видел, что и комнате толпились полицейские, жандармы, судейские...
Будто бы кто-то ощупал мне голову и сказал: "Будет жив, но бить опасно". Почти не помню, когда и как свезли меня в больницу. Вполне пришел в себя на операционном столе от ужасно неприятного ощущения, которое получилось, когда мне в глотку вставили какую-то трубку, чтобы очистить желудок от предполагаемого отравления. Потом усыпили хлороформом. Помню, в первый момент, как я очнулся от операции, мне страшно хотелось пить. Я попросил и услышал в ответ странно далекие голоса (я еще не знал, что оглох): "Как ваше имя"?- "Дайте пить,-повторил я. И опять тот же голос: "Скажите имя, тогда дам".-"Кто вы?"- спросил я, - "Сестра". - "Боже мой, сестра! Как стыдно! Лучше бы поехала на войну, чем допрашивать"... Мне дали пить.. Послышался новый голос (на голове у меня была повязка): "Я судебный следователь. Вы обвиняетесь в том, что убили министра Плеве при исполнении служебных обязанностей. Скажите, как ваше имя и каковы ваши мотивы".
Не зная, останусь ли жив, я счел своим {193} долгом дать поскорее объяснения. Я отказался назвать себя и только сказал, что я член боевой организации партии социалистов-революционеров. Этим бы и следовало удовлетвориться, но я совершенно бессознательно пустился тогда также и в объяснение мотивов.
Допрос длился довольно долго, совершенно обессилив, измучив меня. В течение его, несколько раз почти теряя сознание, я подкреплялся питьем и просил прекратить пытку. На утро 16-го июля меня перевели в больницу "Крестов". Мне говорили, что я ужасно кричал, когда меня по лестнице поднимали в камеру, а я этого совершенно не помню. Я потерял в то время сознание и не знаю, надолго ли. Когда пришел в себя, я ничего не видел из-за повязки, лежавшей на глазах. Кто-то склонился надо мной и ласковым интеллигентным голосом расспрашивал, как я себя чувствую. "Я доктор", назвался он: "мы ждем вашего пробуждения, и теперь можно сказать вам: вы бредили, называли (такие-то) имена.
Я понимаю вас, я сам когда-то увлекался и пострадал за убеждения. Только простите, я должен заметить, понизился современный революционер. Ну, зачем вы прибегли к такому ужасному средству? Разве нельзя было взять пулей? Ни за что не поверю этому! Нет, понизился революционер; это уже не герой-народоволец. Вот и вышли ужасные результаты: от вашей бомбы много убитых и раненых. Особенно ужасно то, что убита пятилетняя девочка".
Я вскрикнул и схватился за руку "доктора"... "Ну, что еще вы? Разве вам не безразлично? Есть еще более тяжелые вести для вас. Кроме вас, захвачен еще один, еврей (такой-то наружности, в таком-то костюме) и притом взят при ужасающей обстановке. Он ехал на извозчике, и когда подъехал к Неве, хотел выскочить из пролетки, желая, должно быть, бросить бомбу в реку, а бомба в то время взорвалась и убила извозчика, так что от него и следов не осталось. Убито и тяжело ранено 11 рабочих грузчиков, выгружавших неподалеку дрова, тех самых рабочих, во имя которых вы учинили это дело!" Меня потрясла нервная дрожь, у меня почти не хватило сил сдержать крик ужаса. Пытка прогрессивно усиливалась. "Задержанный еврей тоже ранен, хотя и не серьёзно, он более потрясен событием. Он теперь здесь у нас в больнице и тоже бредит; он сказал то-то и то-то".
{194} Пытка была выше моих сил. Не то стон, не то рыдание потрясло меня, и началась истерика. Я гнал ,доктора", просил не делать из меня предателя и опять впал в забытье. "Доктор" успел предупредить меня: "Вы так взволнованы теперь, что я ухожу; когда понадобится, скажите, что желаете видеть доктора Михаила Александровича, и я приду к вам".
Придя в себя, я стал расспрашивать служителей и фельдшеров, которые ухаживали за мной, про доктора Михаила Александровича. Все говорили, что такого не знают. Скоро, однако, явился сам "доктор", опять такой же милый, ласковый. Я не дал ему говорить. Уйдите, убирайтесь! А не то я буду кричать - вы не доктор, - вы судебный следователь или агент охранного отделения. "Ну, чего же кричать-то!", ответил доктор, ушел и никогда не появлялся. Его место занял, действительно, медик - тюремный фельдшер Николай Васильевич Жуковский и фельдшер из заразного барака Петров. Особенно постарался Жуковский. Ему было поручено все время находиться при мне для услуг. Он был чрезвычайно ласков, внимателен и действительно успел облегчить мои физические страдания. Он начал очень осторожно. Уверял, что, кроме нас, никого нет в камере, передавал "по секрету" то, что происходило на воле, сообщал те данные, которые имеются в руках полиции. Раз он сказал мне, что имя еврея - Сикорский, что он из Белостока, что уже признано, будто в Белостоке вместе с Сикорским жил русский, - предполагают, что это был я. Затем он подтвердил сообщение доктора о моем бреде, о бреде Сикорского и об ужасных результатах взрыва наших бомб, уверяя, что я ошибся и напрасно обидел "доктора", этого милейшего человека.
Я находился в ужасном положении неведения, беспомощности, в темноте. Физическая боль от ран была сущим пустяком сравнительно с тем моральным адом, в который я попал. Меня угнетала мысль, что я - предатель и еще могу в бреду наговорить Бог знает чего; я звал смерть, завидовал счастью, которое было возможно, близко и так жестоко обмануло меня, завидовал счастью - умереть на деле. Я с ужасом думал, что будет теперь с делом, с товарищами! Мне было невыносимо жаль дела, так славно начавшегося, блестяще удавшегося и бесславно мною погубленного. Лучше бы мне вовсе не родиться, чем {195} умереть предателем, погубить, опозорить дело, изменить товарищам, обмануть их веру в меня...
Так думалось тогда мне; я был убежден, что меня обманывают, что кругом меня шпионы, иуды, мне страстно хотелось выбраться из того моря лжи, в которое я попал, вывести их на чистую воду, узнать, наконец, что было правдой и что ложью в шпионских поклепах на меня и Сикорского. Особенно старались фельдшера узнать мою фамилию. Недели две я молчал, но в их руках были данные, основанные на моем бреде, о том, что я убежал из Сибири, был заграницей, и еще что-то о местах, близких к родине. Они нащупали почву и приближались уже к цели. Наконец, мне стала невыносима неуверенность относительно фельдшера Жуковского.
С одной стороны, я убежден был, что он старается ради "доктора", с другой, вся его манера держаться со мной по-человечески была так подкупающа, что не хотелось верить в его предательство. Он плел какую-то ерунду, объясняя свое желание узнать мою фамилию, - очевидную ложь. Я решил одним ударом прекратить пытку. Чтобы испытать искренность фельдшера, я решил назваться и сказал ему: "Вы ходите за мной, как отец родной, и я верю вам, как отцу; в доказательство этого скажу вам, что моя фамилия начинается на букву С."....
Через день или два мне объявили, что я опознан. Для довершения комедии привезли начальника уфимской полиции, который будто и уличил меня. После того, как выяснился вопрос о шпионах, мне сразу стало легче - уже не я, а они были у меня в руках. Кроме того, я узнал, что многое из шпионских рассказов о наших с Сикорским "предательствах" оказалось чепухой, и появилась надежда, что и остальное окажется тем же.
Легче теперь дышать, но все-таки душу еще терзали ужасные, нечеловеческие мучения от сомнения в чистоте нашего дела. Эти мучения продолжались до окончания следствия, когда выяснилось, что имеется в руках правительства. Мы оба с Сикорским могли вздохнуть свободнее и с тихим спокойствием, с сладким сознанием чистоты нашей революционной чести стали ожидать окончательной развязки нашего дела. Как будто того и ждали, чтобы только узнать мою фамилию. В этот же день или через день доктора нашли, что мои поранения на лице достаточно зажили, и сняли повязку с глаз. Боже, что я увидел! - При моей постели неотступно дежурили жандармы и {196} надзиратель...