Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 1 марта 1967 года, Восточный Берлин
С доктором психологии Карлом Остенмайером я познакомился в 1928 году, когда с отличием закончил обучение в Университете Фридриха Вильгельма. Я пошел вопреки желанию отца, который хотел видеть меня на адвокатской скамье, и устроился журналистом отдела экономики в Berliner Tageblatt. Отец сильно расстраивался, но уже через месяц сказал, что принимает мой выбор. Я же чувствовал себя как рыба в воде: мне нравилось добывать информацию, выведывать тайны у богачей, обличать казнокрадов и обсасывать крупные сделки. Это стало моей стихией.
Одно вызывало беспокойство: душевное здоровье матери.
Еще после переезда в Берлин мы с отцом стали замечать периодические вспышки ярости, которые, впрочем, проходили довольно быстро, хоть и причиняли порой определенные неудобства. Она могла внезапно сорваться на крик посреди ровного и спокойного разговора, швырнуть в стену тарелку, ударить кулаком по столу. Это беспокоило нас, но отец справедливо полагал, что подобное состояние было неудивительным, учитывая тяготы нашей жизни. Сам он, к слову, до конца своих дней отличался стальными нервами. Его было невозможно вывести из себя. Мать он умел успокаивать, сказав ей несколько слов ровным и тихим голосом.
Когда наша жизнь немного наладилась, вспышки ярости у матери прошли, но в двадцать восьмом вдруг возродились с новой силой. И тут мы по-настоящему забеспокоились.
Я помню этот холодный ноябрьский вечер. Мы сидели втроем в гостиной и пили чай, беседуя о всякой ерунде. Вдруг речь зашла о нашем прошлом: отец невзначай сообщил, что утром видел на улице Клару Финке, приютившую нас после приезда из России. Она выглядела плохо: в грязном пальто и с сильно похудевшим лицом. Увидев отца, она быстро перешла на другую сторону улицы, будто не желая с ним разговаривать.
Мать долго слушала отца, а затем вдруг вскочила из-за стола и стала кричать.
— Так ей и надо! Так ей и надо, вонючей жидовке! Мразь! Пусть она сдохнет в канаве! Все, все эти мрази пусть сдохнут в канаве! Твари!
Она кричала, плакала и беспомощно сотрясала кулаками. Отец подошел к ней, заговорил и попытался обнять, рассудительным голосом добавив, что Финке вовсе не была еврейкой. Но мать вырвалась из его рук и убежала плакать в коридор.
Это было последней каплей. Отец написал Остенмайеру, который незадолго до этого прославился в Германии своими статьями об успешном излечении истерических расстройств.
Через неделю доктор смог уделить нам время, и отец встретился с ним в парке Фридрихсхайн. Я был с ним — мы ходили по парку и рассказывали подробности о состоянии матери. Остенмайер слушал и кивал.
— Между прочим, антисемитизм есть типичное проявление истероидного характера, — с улыбкой заметил он, когда мы рассказали про Финке. — Истерики очень любят обвинять других в своих бедах. Уничтожьте истерию — и антисемитизм исчезнет.
О, Остенмайер, знал бы он, что через каких-то шесть-семь лет он станет любимцем Геббельса, и сам фюрер будет публично хвалить его статьи о мистицизме нордического духа.
Он согласился лечить мать за символическую плату. Причину ее злобы он нашел в глубоком детстве: она росла в бедной семье, и все, что хоть как-то напоминало ей о лишениях, вызывало бурную реакцию. Истоки же подобной вспыльчивости, как выразился Остенмайер, лежали в некоем противостоянии русского и германского начала в психике.
Чтобы излечить мать, Остенмайеру понадобилось два месяца психотерапии. Он действительно сотворил чудо: она не загнала свое раздражение глубоко вовнутрь, а просто избавилась от него. Она говорила, будто переродилась, и благодарила доктора со слезами на глазах. Мы с отцом были счастливы.
Впрочем, счастье было недолгим: отец, сам к тому времени сильно вымотанный этими отношениями, все больше уходил в работу, и вскоре родители развелись. Я некоторое время пожил с отцом, а затем съехал в отдельную квартиру на Доротеенштрассе. Для меня началась самостоятельная жизнь.
С Остенмайером я продолжил общаться. Его ум был непостижим для меня: он казался человеком, которому можно доверить все. Мы с ним много говорили и о нацизме, и мне казалось весьма странным, что он, не одобрявший тупую ненависть антисемитизма, вместе с тем положительно отзывался о Гитлере, к идеологии которого я тяготел все больше. Доктор говорил, что для оздоровления духа приходится идти на жертвы — и это применимо не только к людям, но и к целым нациям.
Одобрение со стороны Остенмайера еще больше убедило меня в моей правоте. Нашу страну унизили и раздавили, и только одна сила была способна возродить Германию из пепла и вознести наш народ на вершину славы.
Я общался с партийцами, стал чаще пить пиво со штурмовиками, ходил на митинги. В конце концов руководство Berliner Tageblatt, крайне отрицательно относившееся к национал-социализму, поставило мне ультиматум: либо я оставляю свои взгляды, либо меня увольняют.
В 1930 году я уволился из газеты и вступил в НСДАП.
Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года
— Поговорить начистоту?
Поезд постепенно замедлял ход, подъезжая к станции; проводник, расстегнув синий китель, уселся на койку напротив Гельмута и неотрывно смотрел на него. Сейчас Гельмут разглядел, что ему было около пятидесяти, из-под фуражки выбивались поседевшие волосы, а скривившиеся в добродушном прищуре морщины вокруг глаз смутно напоминали о ком-то знакомом и очень далеком. Кажется, раньше он выглядел по-другому, но какая уже разница?
— Да, — ответил проводник. — Если честно, мне ужасно надоело каждый раз будить вас на этой станции.
Гельмут сел на край скамьи, посмотрел в окно, за которым неторопливо проплывали густые кроны деревьев, залитые солнцем луга, пузатые облака, низко нависшие над горизонтом.
— И сколько раз вы уже будили меня?
— Думаете, я считал? — вздохнул проводник. — Больше, чем вы думаете, это уж точно.
— Я вообще, — Гельмут замялся. — Я вообще долго, ну…
— Спите? — участливо предположил проводник.
— Да.
— Тут уж я не знаю. Может быть, прошло полчаса, а может, часов пять. Может, вообще сутки? Время, знаете ли, штука относительная. Особенно здесь.
Гельмут тяжело вздохнул и уставился на стакан с чаем.
— Как мне выбраться отсюда? — спросил он после недолгого молчания.
— Вы сами все знаете? Забыли? Вам надо найти Спящий дом. Правда, я не уверен, что это обязательно должно помочь, но другого выхода нет.
— Да, да, Спящий дом, болотное сердце… — Гельмут начал смутно припоминать происходившее ранее, но больше на ум ничего не приходило — только два этих понятия.
— И при этом вам надо каким-то образом не попасть в руки тех, кто охотится за вами, — продолжил проводник. — Тут уж все зависит от вас. Вы сами даже не представляете, на что способны.
— И на что же я способен? — криво усмехнулся Гельмут.
— О, вы можете делать здесь все, что захотите. Вы здесь царь и бог. Конечно, за вами охотятся, вас пугают, обманывают и предают, но что поделать — даже у царей и богов всегда были враги, если помните древние мифы.
— А друзья?
Проводник нахмурился.
— Зарубите себе на носу: друзей у вас здесь нет и быть не может. Я не причиню вам зла исключительно по той причине, что я проводник и это моя работа. Всех остальных следует рассматривать как потенциальных врагов. Вы разведчик, вы знаете, как это.
— А связной? Юрьев?
— Особенно связной. Тот еще тип, разве не замечаете? Он предаст вас. Возможно, уже предал.
Гельмут молчал и смотрел в окно.
— Впрочем, еще есть старик, — продолжил проводник.
— Какой старик?
— Господи, вы что, опять забыли?
— Да, — признался Гельмут.
Проводник покачал головой.
— Плохо, очень плохо. Вы очень мало запоминаете. Когда вы снова увидите старика, вы вспомните его, но все же… Он тоже может помогать вам. И уже помог. Он делает это по собственной воле. Я не знаю, почему. Может быть, ему так нравится. Может, он играет с вами. Не знаю. Знайте одно: он точно не испытывает к вам симпатии. Здесь вообще никто не испытывает к вам симпатии. Кроме меня. Но это тоже не совсем симпатия, и у меня есть на то некоторые причины. Просто мне вас жалко.
— Все так плохо? — Гельмут слабо улыбнулся.
— Да. Дело в том, что я все о вас знаю. Знаю, кто вы. Знаю ваше детство, ваших родителей. Знаю, что вы делали в Испании и в Польше. Знаю, что вы делали здесь. А еще я знаю, что будет с вами дальше. Но, сами понимаете, этого я не скажу.
— Понимаю, — кивнул Гельмут. — Я плохой человек.
— Тут уж как посмотреть, — проводник развел руками. — Разведчик в принципе не может быть хорошим человеком, не так ли? С другой стороны, что такое «хороший человек»? Это тот, кто никогда не лжет? Но лгут все. А ваша профессия подразумевает не просто ложь, а жизнь во лжи. Тем не менее вы выбрали эту дорогу. Давным-давно вы соврали, и вам понравилось врать.
— Выбрал, — нахмурился Гельмут.
— И вы не знали, что эта дорога не для вас. Что все это вам не по зубам. Итог очевиден: вы сломались.
— Сломался?
— Да. Если бы не сломались, ничего этого сейчас не было бы. Зачем вы вообще во все это ввязались? Почему не остались в журналистике? У вас был выбор. Вы были бы блестящим журналистом. У вас хороший слог. Может, вы стали бы писателем? Но нет, вы связались не с теми людьми, и они задурманили вам голову рассказами о плаще и кинжале. Вы вообще понимали, что с этой дороги невозможно свернуть? Что бывших разведчиков не бывает? Это на всю жизнь, дорогой мой Гельмут. И все эти сны, все, что происходит с вами сейчас, когда-нибудь закончится — может быть, даже скоро, — а ваша дорога останется. Куда она вас приведет?
— Не знаю.
— Вы устали. Очень сильно устали. Вот причина происходящего с вами. Но самое печальное — у вас впереди не будет отдыха. Вас ожидают удивительные, необыкновенные вещи, но они вам совсем не понравятся. Такую жизнь вы себе выбрали, и жалеть об этом поздно.