Гости сидели с побледневшими лицами. Костевич напряженно постукивал пальцами по столу, у Федоровой дрожали плечи.
— Возражений нет, — продолжил Орловский и повернулся к Гельмуту. — Итак, дружище, расскажите мне, зачем вы едете на станцию Калинова Яма?
Гельмут отвечал глухо, будто слыша собственные слова со стороны.
— Мне надо встретиться со связным, чтобы он отдал мне шифр и радиопередатчик.
Орловский рассмеялся.
— Это неправильный ответ. Вы едете на станцию Калинова Яма, чтобы проснуться, — он повернулся к остальным гостям. — Вы все проиграли.
Все произошло за десять секунд.
Орловский выхватил из кобуры пистолет и, почти не целясь, выстрелил в лоб Костевичу. Тот откинулся на спинку дивана, на лице его застыло удивление. Сальгадо, вытащив из кармана пиджака револьвер, сделал два выстрела в Федорову: пули пробили шею и грудь, она рухнула со стула на пол, дергаясь в конвульсиях. Орловский выстрелил в грудь Шишкину и выпустил две пули по Седаковой, Сальгадо попал прямиком между глаз Варенцову. Грейфе в ужасе попытался вскочить из-за стола, но Орловский выстрелил в него три раза, и он завалился на подоконник, неуклюже вскинув руки. Лампрехт отшатнулся от стола и потянулся к карману, но Сальгадо дважды выстрелил ему в живот: он скорчился и рухнул на пол. Юнгханс с растерянным лицом попытался закрыть голову руками, Сальгадо и Орловский выстрелили в него почти одновременно.
В воздухе пахло кровью и порохом. Вокруг стола лежали девять тел в неестественных позах, по паркету растекались темно-красные лужицы.
Орловский сменил обойму в пистолете и обошел гостей, сделав каждому контрольный выстрел в затылок.
Гельмут шагнул назад и наткнулся на закрытую дверь кухни.
— Это вы убили их, Лаубе, — сказал Орловский, убирая пистолет в кобуру.
— Надо было всего лишь правильно ответить на вопрос, — добавил Сальгадо. — Вообще, зачем вы их разбудили? Сами разбудили их, сами позвали нас. Что за глупостями занимаетесь?
— Я вас не звал, — сказал Гельмут.
Орловский взял стул, небрежно переставил его спинкой вперед и расселся, широко расставив ноги.
— Еще как звали, — ответил он. — Вы думали, что спрячетесь от нас в Спящем доме? Вы серьезно так думали?
— Бросьте это дело, Лаубе, — сказал Сальгадо. — Вы не спрячетесь от нас нигде. И не убьете черноту. И никогда не увидите, как расцветает болотное сердце.
— Увижу, — пробормотал Гельмут.
Оба рассмеялись.
— Никогда, — сказал Орловский.
— Никогда, — повторил Сальгадо.
— Что вам от меня нужно? — спросил Гельмут, почувствовав вдруг, как дрожит его голос.
— Сами знаете, — ответил Орловский.
Сальгадо вместо ответа подмигнул ему единственным глазом, и выглядело это чудовищно.
— Вам нужен не только мой глаз, — неожиданно твердым для себя голосом сказал Гельмут. — Вам нужен я. Целиком.
Сальгадо и Орловский переглянулись.
— Настоящий разведчик, — сказал Орловский. — Догадливый. Но начнем, пожалуй, с глаза.
— Вы ничего не получите. Потому что я ничего не отдам, — ответил Гельмут.
— А кто-то сказал, что мы будем просить? — ухмыльнулся Сальгадо. — Мы просто возьмем. Потому что это наше.
— Нет. Я не ваш. И никогда не буду вашим.
— Вы сами-то верите в это? — хитро прищурился Орловский.
Гельмут не верил. Но очень хотел, чтобы так и было.
— Я не отдам себя черноте. Я не отдам себя вам. Я никому себя не отдам. Я сильнее вас всех. Вы просто снитесь мне. И вы исчезнете, стоит мне только захотеть.
Орловский вновь расхохотался.
— Почему же мы тогда не исчезаем? — возразил он. — Может быть, потому что вы этого не хотите?
— Не хотите, — повторил Сальгадо. — А значит, вы наш. Вы не сможете все время убегать. Видите, тут даже двери нет.
Гельмут обернулся — действительно, двери за его спиной больше не было, вместо нее оказалась глухая стена.
— Здесь только мы с вами и девять трупов, — улыбнулся Орловский.
Гельмут ощутил ужасную усталость. Все вокруг будто поблекло, и электрический свет на кухне стал слабее, и за окном больше не было городских огней — только беспросветная темнота, как в Черносолье, когда болото затопило деревню.
Он медленно сполз по стене на пол, сел и обхватил голову руками.
— Делайте, что хотите, — еле слышно прошептал он, глядя в пол.
— Наконец-то, — Орловский поднялся со стула и зашагал в его сторону.
Сальгадо с улыбкой достал из кармана складной нож.
— Это будет совсем не больно, — сказал он.
— Рауль, не обманывайте, — с ложным сочувствием ответил Орловский.
— Действительно. На самом деле это будет очень больно, — согласился Сальгадо.
Оба подошли к нему, обступив с двух сторон. Гельмут не хотел поднимать вверх голову, он видел только ноги Орловского в хромовых сапогах и клетчатые брюки Сальгадо с темно-коричневыми туфлями.
Неожиданная идея пришла ему в голову.
— Но я действительно сильнее вас, — сказал он, поднимая взгляд. — Потому что это мой сон. А вы сделаны из стекла.
Орловский приоткрыл рот, пытаясь что-то сказать, но губы его застыли на месте, глаза остекленели, и лицо закоченело в удивленной гримасе.
Сальгадо стоял с ножом в руке, и на лице его замерла издевательская улыбка.
Гельмут поднялся, осмотрел обоих: они не двигались. Он прикоснулся к лицу Орловского, ощутив холодную гладь стекла. Постучал по поверхности: раздался приглушенный звон. Тогда он легонько толкнул фигуру ногой, и Орловский, не меняя позы, рухнул на пол. Его рука отвалилась и покатилась по полу, голова откололась и разбилась на две половины.
Гельмут толкнул Сальгадо: тот пошатнулся и свалился, разбившись на разноцветные осколки.
На кухне повисла тишина.
Гельмут стоял посреди осколков стекла, оглядывая мертвых гостей, смертельно уставший. Он вдруг почувствовал, как гудит голова и болят глаза, а за окном вновь загорались городские огни.
Он обернулся — дверь снова была на месте. Он повернул ручку, открыл ее, вышел в коридор и направился в спальню. Двойника в его кровати не было. За окном — тишина.
Он сел на край кровати, расстегнул рубашку и завалился на подушку, закрыв глаза.
Ему снова чудилось, будто он падает — и это падение напомнило ему прыжок с обрыва над болотом в Черносолье, все было так же медленно, плавно и торжественно, и он летел в необъятную темноту, и темнота принимала его, будто к себе домой.
Но музыки больше не было.
X. Огонь
Больше никакой музыки. Никакого голоса. Никаких звуков.
Даже собственных мыслей — и тех не слышно.
Вот она, абсолютная пустота. Точка, где соприкасаются начало и конец.
Смотри, как точка становится многоточием.
Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 5 сентября 1969 года, Восточный Берлин
В ватник я влюбился с первого взгляда.
Чаще его называли «телогрейкой», иногда с оттенком нежности — например, старик Макаров, первый сосед по бараку, с которым я познакомился, говорил «телогреечка» с нежным придыханием. Арестанты рассказывали, что эту одежду придумали китайцы; мне же она напомнила стеганые куртки, которые носили рыцари под доспехами, я читал о них в книгах и видел в берлинском Старом музее.
С ватником я познакомился еще во время предварительного заключения в Москве и с тех пор почти не расставался. Но особенно я оценил эту одежду в Севвостлаге, куда меня отправили в декабре 1941 года.
Таких морозов я до этого не видал. Я до сих пор не могу об этом вспоминать. Даже от мыслей об этом холоде у меня начинает ломить в костях. Ватник стал моей второй кожей — и эта кожа была более надежная и крепкая, чем моя собственная. Я ел в ватнике, спал в ватнике, грелся у костра в ватнике. Мне все равно всегда было холодно. Но этот холод я ощущал не своей кожей, а ватником.
И когда однажды у меня попытались отобрать его, я дрался до последнего.
Это было в январе 1944 года.
Все эти годы я почти не болел. Организм, видимо, понял, что надо мобилизовать все силы и ни в коем случае не сдаваться — ведь если дать слабину, Колыма убьет сразу. Я видел эти смерти. Как люди спотыкались в снегу, падали и больше не вставали, и никто на них даже не смотрел. Как засыпали на нарах и больше не просыпались. Как получали заточкой в живот. Как отползали, избитые в кровь, в дальний угол барака, всхлипывали, стонали всю ночь, а под утро замолкали. Как кончали с собой, бросаясь под вагонетку. Я видел, как убивает Колыма. Я не хотел, чтобы она сделала это со мной. Поэтому я запретил себе болеть. Не знаю, почему это так долго работало, но в январе 1944 года организм сдался.
Я проснулся от собственного кашля и кисло-сладкого вкуса крови во рту. Лоб горел, зрачкам было трудно сфокусироваться, я пытался облизать пересохшие губы, но вместо этого вымазал их кровью, и стало еще горячее. С нар я не встал — свалился на дощатый пол. Было темно — кажется, часов пять. Все еще спали.
— Что возишься там, спать не даешь, — раздался недовольный сонный голос с соседней койки. Это был Никаноров, еще вчера мы с ним вместе пилили дрова на циркулярке — совсем легкая работа, полная ерунда, и вчера он был добр со мной и постоянно шутил.
Вместо ответа я вновь закашлялся, прижав ладонь ко рту, чтобы не было так громко. Когда спазмы стихли, посмотрел на руку, увидел темное пятно, попробовал языком — кровь. Я скорчился на полу и застонал, хотя знал, что делать этого не надо ни в коем случае.
На соседних нарах зашевелились, стали раздаваться сонные голоса.
— Что там?
— Да немец наш, кажись, окочуриться решил.
— Кровью харкает, что ли?
— Не жилец.
— Эй, немец, ты там живой?
Я не опознал этот голос. Поднял голову с пола и ответил:
— Да.
И понял, что сам еле слышу собственные слова.
— Да и подох бы уже, спать мешает, — раздалось откуда-то слева.