Заведующим туберкулезным отделением местной лагерной больницы был русский немец из Поволжья, звали его Карл Иванович Бергнер. Узнав мою фамилию, он заинтересовался мной уже при первом осмотре.
— Ну что, — сказал он, осмотрев мои документы. — Что русскому хорошо, то немцу смерть, да?
Я промолчал, потому что к горлу опять подкатывал приступ кашля.
— Ничего, ничего. Сразу скажу, что у вас неплохие шансы не умереть. Вам повезло, что вы здесь, иначе… Когда вы заболели, десять дней назад? Иначе вы были бы уже мертвы. А вообще, удивительно, что вы выдержали путь сюда. На корабле и на поезде, да? Удивительно.
Прокашлявшись, я вдруг осознал, что впервые за все эти годы услышал обращение на «вы».
Доктор был совсем не похож на немца — широкое скуластое лицо, вьющиеся волосы с блестящей плешью и по-русски открытая улыбка: русские не улыбаются без причины, но когда они улыбаются, будьте уверены, что они делают это искренне. Другой вопрос — из каких побуждений.
Всякий раз во время осмотра Бергнер будто бы пытался заговорить со мной о чем-то, что интересовало его, но затем сам же сворачивал разговор за любезной улыбкой, сославшись на другие дела. Мне же он тоже стал интересен — в конце концов, впервые за долгое время я увидел не то чтобы соотечественника, но хотя бы человека, чья фамилия звучит на одном языке с моей.
Я выздоравливал медленно и тяжело. Палата не сильно отличалась от колымского барака, а присутствие смерти здесь ощущалось намного сильнее. В воздухе постоянно висел нестерпимый запах крови, пота и грязного тряпья. На соседней койке за первую неделю сменили трех больных. За две недели обновилась вся палата, кроме меня. Я же упрямо хотел жить назло всему.
Когда Бергнер заходил в палату, своей улыбкой и сияющими очками на добром лице он больше напоминал не доктора, а священника. Голос его был всегда тихим и ровным, даже когда он ругался на работников больницы, не сменивших вовремя грязную посуду и не убравших окровавленное белье. Мне он казался добрым ангелом смерти. Каждый раз, когда люди умирали прямо на его (и моих) глазах, он нервно подергивал правым уголком рта и протирал краем халата очки. Он делал так всегда — наверное, это было нечто вроде рефлекса. Что он чувствовал? Я не знаю.
На исходе второй недели рядом со мной положили очень разговорчивого больного. Выглядел он намного хуже меня, но говорил много и охотно, несмотря на то что почти каждая его фраза обрывалась кашлем.
Разговор он начал на позитивной ноте.
— Помирать, так с музыкой, да? — сказал он, покосившись на меня.
— Я бы еще немного пожил, — ответил я.
— Ты-то, может, и поживешь, а я такого повидал, что и жить неохота уже. Пускай чахотка забирает нахрен. Ты же не воевал, да?
— Нет.
— А я на Финской отвоевал. Потом в Ленинграде дел натворил и тут оказался. Пуля не убила, приговор не убил, так теперь зараза эта убьет. Ты извини, если что, не хочешь говорить — скажи. Я всегда много говорил.
Мне хотелось говорить. В конце концов, люди здесь разговаривали мало. Они даже не всегда могли говорить.
— А каких дел ты натворил? — поинтересовался я.
— После войны совсем головой тронулся, баба не дождалась, стал чудить… Ну, как чудить. Булочную ограбил. Ты никогда не грабил магазины?
— Нет, — признался я.
— Попробуй, это весело!
— Вряд ли у меня в ближайшее время получится.
Он снова зашелся глухим кашлем.
— Пробираешься с ребятами в ночи со двора, вырубаешь сторожа рукояткой нагана, ломаешь замок, потрошишь кассу. Благодать. А я ничем таким никогда не занимался, даже в детстве в деревне у соседей не воровал никогда. Ребята подговорили. Ну да, а я согласился. Дурак, да? Кто ж знал, что сторож коней двинет, а рядом как раз патрульные. На войне, знаешь, как-то оно все попроще было, — он опять закашлялся. — Ты убиваешь, а тебе за это ничего. Ты когда-нибудь убивал?
— Я здесь за убийство.
Мой новый сосед, кажется, не очень обращал внимание на мои реплики — видимо, ему просто очень хотелось говорить.
— На войне стреляешь и убиваешь, стреляешь и убиваешь, делаешь свою мужскую работу. Если бы не чахотка эта поганая, сейчас бы меня отсюда да на фронт, немцев крошить…
Один из соседей по палате, который лежал здесь уже четыре дня, вдруг подал слабый голос из угла:
— А он сам немец, иди покроши его.
Мой собеседник замолчал и впервые за все это время повернул лицо в мою сторону.
— Немец?
— Да, — ответил я. — Родился в Оренбурге, жил здесь. Убил, оказался тут.
— Вот же ж.
Он замолчал и больше не разговаривал со мной.
Вечером он умер.
Я снова увидел, как Бергнер нервно улыбается правым уголком рта и протирает очки.
Время и место неизвестны
— Не надо смотреть.
Гельмут отодвинул Захара в сторону и закрыл его глаза рукой.
Они стояли перед разрушенным домом: крыша его завалилась, над рухнувшими обломками стен еще висело облако пыли, деревья во дворе были посечены осколками. Возле крыльца лежало то, на что Захару не надо было смотреть.
— Оба? — прошептал Захар, пытаясь не заплакать.
— Оба, — ответил Гельмут.
— А кот?
— Кота не видно.
— Может, он еще бегает где-то.
— Может быть. Пойдем отсюда.
Деревню разрушили целиком. Соседние дома точно так же лежали в клубах пыли, из обломков торчали почерневшие печи. Людей не было видно. В воздухе пахло горелым.
— Почему они разбомбили нашу деревню? — тихо спросил Захар, пытаясь не смотреть во двор своего дома.
— Наверное, они думали, что здесь склад боеприпасов или еще что-то подобное. Пойдем, пойдем.
— Куда?
Гельмут не знал, куда.
— Куда-нибудь, где безопасно, — сказал он после нескольких секунд молчания. — Скоро сюда могут прийти немцы.
— А где наши? Где наши самолеты? Почему они не спасают нас?
— Я не знаю.
Захар вдруг резко изменился в лице, глаза его налились злобой. Он сжал зубы и вдруг закричал, со всей силы лупя кулаками по груди Гельмута:
— Ты обещал, что войны не будет! Обещал!
Гельмут не знал, что ответить.
Запах гари становился нестерпимым. Гельмут отвел Захара в сторону, пытаясь не обращать внимания на его удары.
— Все будет хорошо, — выдавил он из себя.
— Обещал! Обещал!
— Все, все.
— Обещал!
— Никто не знал, что придут немцы.
Захар вдруг замолчал, посмотрел на Гельмута заплаканными глазами и вдруг в ужасе открыл рот, отшатнулся, снова закричал:
— Ты сам немец!
У Гельмута что-то дрогнуло в груди.
— С чего ты взял?
— Точно немец. Похож. И из вагона этого вышел. Не просто так.
— Я не немец.
— Немец, точно немец! Ты их сюда привел!
— Я не приводил их сюда.
У Гельмута вдруг подкосились ноги, он почувствовал слабость во всем теле, пальцы его задрожали.
— Привел! Это из-за тебя они прилетели сюда!
— Ты все неправильно понимаешь. Да, я немец, но я родился и вырос в России…
— Не хочу тебя слушать! — Захар кричал сквозь слезы, пятясь назад и сжимая кулаки. — Уходи отсюда! Уходи к чертям собачьим, я не могу тебя видеть, урод!
Гельмут стоял на месте, ноги его по-прежнему дрожали.
— Уходи, пока не принес сюда еще больше зла, уходи, уходи!
— Хорошо, хорошо, — сказал Гельмут слабым голосом, развернулся и медленно побрел назад, туда же, откуда они пришли.
Через несколько шагов он почувствовал, как что-то мелкое и твердое прилетело ему в спину. Обернулся: под ноги покатился камень. Захар по-прежнему стоял на месте, его глаза налились кровью.
— Все, я ухожу, не надо швыряться камнями, — сказал Гельмут и снова зашагал туда, куда шел.
За спиной он услышал плевок. Больше он не оборачивался.
Выйдя на дорогу, ведущую из деревни обратно к лесу, он все-таки не выдержал и обернулся. Захара не было видно. Он пошел вниз по пригорку, не зная, куда в итоге придет. Единственное, что он знал — граница в той стороне, и немцы пойдут оттуда.
Он шел обратно по пыльной дороге, и было уже не так жарко, и ветер не трепал ворот его рубашки, и было необыкновенно тихо — не жужжали шмели, не трещали стрекозы, а с полей почему-то больше не пахло свежескошенной травой, хотя Гельмут отлично помнил этот запах, пока они шли в деревню.
Будто бы кто-то взял и стер все лишнее, подумал он.
Он сошел с дороги и вышел в поле, сел в траву, попытался вслушаться в звуки вокруг — все молчало. Провел рукой по траве, примял ее, почувствовал под ней сырую и холодную почву. Снова посмотрел в сторону деревни — оттуда по-прежнему тянуло черным дымом.
Со стороны дороги вдруг раздался еле различимый шум. Он обернулся, но ничего не увидел из-за высокой травы.
В шуме стали различаться шаги и голоса.
Голоса были немецкие.
Он встал в полный рост.
Из-за поворота в сторону деревни выходил немецкий отряд — около двадцати человек, с винтовками, у одного — ручной пулемет. Шли неровным шагом, двумя колоннами, уставшие, с закатанными рукавами, о чем-то шутили и смеялись. За ними неторопливо вышагивали два офицера в фуражках.
Гельмут быстро зашагал к дороге, возбужденно замахал руками, ускоряясь, чуть было не побежал, но споткнулся о камень, чуть не упал, снова пошел.
Немцы резко остановились. Один из офицеров что-то крикнул, и бойцы первой колонны присели на колено, вскинули винтовки и прицелились в Гельмута.
— Стоять! — раздалось по-немецки с их стороны.
— Не стреляйте, не стреляйте, пожалуйста! — задыхаясь, заговорил Гельмут, тоже по-немецки. — Я свой!
Он поднял руки и продолжил идти в их сторону, но, услышав лязг затворов и повторное «Стоять!», все же остановился.
Они продолжали целиться из винтовок. От отряда отделились трое — не опуская стволов, они медленно направились в его сторону.
— Я свой, я свой, — продолжал Гельмут. — Не стреляйте!
Трое с винтовками приближались к нему медленно, пытаясь зайти с разных сторон — и справа, и слева, и спереди.