Калинова яма — страница 48 из 56

Гельмут говорил быстро и четко, глядя прямо в глаза и не меняя приветливого выражения лица.

— А теперь слушайте внимательно. Все пошло не по плану. Дело под угрозой. Мне надо сообщить об этом начальству. На поезд я не вернусь. Понимаете?

Связной резко закивал головой.

— У вас есть здесь комната? — спросил Гельмут. — Номер в гостинице? Если тут, конечно, есть гостиницы.

— Номер в гостинице, — кивнул связной. — Я провожу.

— Хорошо. Пойдемте.

Они вошли в здание вокзала — Гельмут заметил, как резко занервничал связной, проходя мимо милиционера. «Совсем молодой, — думал он. — Сопляк. Что он вообще тут делает, черт возьми, зачем прислали именно его? И зачем он решился на это? Шпионской романтики захотел?»

Городок оказался совсем небольшим — на площади перед вокзалом, возле старого и обтрепанного здания администрации стоял небольшой крытый рынок, где сидели скучающие старухи, изнывая от жары. Одна из них торговала пирожками, и Гельмут, чтобы подбодрить нервного связного, кивнул ему на лоток и ухмыльнулся. Тот тоже улыбнулся в ответ, но лицо его было бледным, а губы дрожали.

— Слушайте, — сказал Гельмут. — Пожалуйста, не надо так нервничать. Все хорошо. Гостиница далеко?

— Да, все хорошо, — закивал связной. — Гостиница за перекрестком, она совсем небольшая, два этажа. Я на втором.

На самом деле все очень плохо, думал Гельмут, но этого юношу надо подбодрить. Он знал, как вредят делу эмоции, как из-за дрогнувших нервов можно провалить все. Ему почему-то захотелось, чтобы после этой истории связной напрочь забыл обо всей этой шпионской романтике и выбросил это из головы, занялся чем-нибудь другим, нашел себе хорошее и приятное дело.

Но так уже не будет, подумалось ему. Его уже не отпустят. Только если выйдет так, что все карты смешает война. Но война мешает не все карты.

Интересно, понимает ли этот юнец, что помогает врагу принести войну на собственную землю? Или он вообще не понимает, что скоро война?

Пока они шли до гостиницы, связной сосредоточенно молчал и все время оглядывался — то на Гельмута, то назад, и было видно, что все это сильно пугает его.

— Как давно вы работаете с нашими? — спросил вдруг Гельмут.

Связной остановился и испуганно посмотрел ему в глаза.

— А почему вы спрашиваете? Если это важно, то это мое первое дело… Со мной вышли на связь месяц назад.

— А почему вы?

— Я сам хотел.

Гельмут задумчиво хмыкнул.

— Ладно, ладно, черт с ним. Главное, не нервничайте. Идем.

На ходу он достал портсигар и вытащил папиросу.

Их было шесть.

★ ★ ★

Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 17 сентября 1969 года, Восточный Берлин


Даже после этого разговора Бергнер оставался добр ко мне. Я не знал, почему. Возможно, в нем просто больше не оставалось места для ненависти. Он продолжал разговаривать со мной, и опасных тем мы больше не касались.

Через месяц я стал гулять в больничном дворе — если это вообще можно было назвать двором. Колодец двадцать на двадцать метров, похожий на бесконечные дворы в Петрограде (помню, как бегал по ним в детстве), без кустов, без травы, просто голая земля. Был март, и в воздухе висела противная сырость, но даже эта сырость казалась божественным альпийским воздухом после больничной вони.

Иногда Бергнер выходил во двор со мной, мы смотрели в небо, потому что больше смотреть было не на что, и разговаривали. Иногда мы разговаривали о снах.

— Каждый день я вижу, как умирают люди, — говорил Бергнер. — И пару месяцев назад мне приснилось то, чего до сих пор не могу забыть. Мне приснилось, будто я освободился отсюда, приехал домой, меня встречают родные люди, улыбаются, накрывают стол. Но стоит мне прикоснуться к человеку — и он умирает. Я пожимаю руку отцу, и он падает замертво. Хлопаю брата по плечу, и он валится на пол. Целую жену — и она умирает. А самое страшное, что я при этом ничего не чувствовал. Мне было просто интересно смотреть, как они умирают. Я проснулся посреди ночи — я тогда уснул прямо за столом в кабинете — и долго курил, потому что после этого сна мне не хотелось жить.

— Бывают такие сны, — сказал я.

— А у вас бывали сны, после которых не хотелось жить?

Я замолчал. Вспоминал. Вспоминать было тяжело.

— Однажды я долго не мог проснуться. Я просыпался во сне. Раз за разом, раз за разом. Каждое пробуждение было новым сном. Я до сих пор не до конца уверен, что не сплю. Хотя, скорее всего, все-таки не сплю.

Это было все, что я смог выдавить из себя.

— Вы хотели бы, чтобы это было сном?

Я задумался, но так и не нашел, что ответить.

— Еще тут был такой случай, — продолжил Бергнер. — Однажды в ночи всю палату разбудил один больной. Он был очень тяжелый, даже не ходил, я дал ему два-три дня, не больше. И он вдруг вскочил с койки и в каком-то безумии побрел в коридор, падая, снова поднимаясь, держась за стенку. Его остановили — он кашлял кровью, хрипел, но все равно порывался куда-то уйти, и ему было очень, очень страшно. Его кое-как успокоили, и он рассказал, что ему приснилась чернота.

Услышав это слово, я вздрогнул.

— Чернота, — продолжал Бергнер. — Мы спросили его, что за чернота, что он имеет в виду, почему он так испугался — а он отвечал, что не хочет обратно в койку, не хочет спать, что ему срочно надо уйти куда-нибудь подальше. Я отвел его в этот самый двор, где мы стоим, усадил на землю, дал отдышаться и успокоиться. Но он так и не рассказал, что это была за чернота, которая так напугала его. Он просидел здесь до утра, а следующим вечером умер. Теперь мне это не дает покоя. Что за чернота? Как она выглядит? Я тоже боюсь ее. Мне было страшно, когда он рассказывал про эту черноту, и я никогда не забуду его взгляда.

— Чернота — это очень страшно, — сказал я.

— Вы видели ее?

— Я никому не пожелаю этого увидеть. Я очень рад, что больше не вижу снов.

Я сказал правду. После того, что произошло на станции Калинова Яма, я не видел снов.

Я до сих пор не вижу их.

По вечерам я пью горячее молоко с медом и сплю безмятежным старческим сном. Иногда просыпаюсь посреди ночи от кашля. Даже сейчас я кашляю — туберкулезное проклятие Колымы не оставило меня и в Восточном Берлине. У меня бледная, дряблая кожа, и сам я до сих пор тощий, как скелет, и когда мы собираемся выпить немного пива со старыми друзьями, они посмеиваются над моими выпирающими скулами. Нас осталось совсем немного, но мы любим шутить друг над другом. Только не шутим над ампутированной рукой Рудольфа Юнгханса — ему крепко досталось, когда красные обстреливали Берлин. Там же его и контузило, с тех пор он глух на одно ухо и все время переспрашивает, когда ему о чем-то говорят, но об этом я, кажется, уже писал.

Мы стары, и скоро один за другим начнем умирать. У нас нет жен и детей, мы сидим в своих однокомнатных квартирах под бдительным присмотром товарищей из Штази. Зачем наблюдать, все равно мы бесполезны, все равно мы скоро отправимся на кладбище — я не знаю. Но так надо.

Сейчас моя жизнь состоит из воспоминаний. Но я очень стараюсь как можно реже вспоминать то, что было в те годы, и в этих мемуарах я не напишу ни слова о том, что на самом деле произошло на станции Калинова Яма.

★ ★ ★

Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 15:10


Гостиница выглядела так, будто война уже началась. Хуже было только в Тегеране, вспомнил Гельмут. Обшарпанное двухэтажное здание из белого кирпича построили явно до революции и с тех пор не ремонтировали — на крыше росла трава, расколотые ступени на крыльце пошатывались, и подниматься по ним приходилось осторожно.

Внутри было душно, пахло нафталином, толстый лысый заведующий за стойкой смотрел на Гельмута и связного стеклянными глазами, будто не замечая их.

Они поднялись по лестнице на второй этаж, связной открыл свой номер — это была маленькая комнатка, где из мебели стояла только железная кровать на пружинах и грубый дубовый стол. Из грязного окна без занавесок было видно, как во дворе копаются в песочнице чумазые дети. На подоконнике валялся финский нож с потемневшей рукоятью, рядом стояла банка с окурками.

Гельмут оглядел комнату, хмыкнул, снова достал из портсигара папиросу — их было уже пять.

— А как вас зовут? — спросил он связного, закурив.

— Максим, — ответил тот, запирая за собой дверь. — Фамилия Юрьев, если нужна…

Да мне и имя твое не нужно, подумал Гельмут и покачал головой.

Юрьев запер дверь, поставил на стол чемодан, щелкнул задвижками, откинул крышку. Гельмут заглянул за его плечо и увидел новенький военный радиопередатчик советского производства. С такой техникой ему работать не доводилось.

— Хорошо владеете радиотехникой? — спросил Гельмут.

— Обожаю ковыряться в таких вещах.

— Новый шифр при вас?

— Разумеется, — связной ответил таким тоном, будто вопрос оскорбил его.

Гельмут уселся на пружинистую кровать, затянулся папиросой.

— Так вот, Максим, слушайте внимательно. Я расскажу только то, что вам нужно знать для шифровки. С большой долей вероятности я раскрыт. Дальнейшее выполнение задания представляет собой риск как для меня, так и для дела. У вас есть бумага и карандаш? Я напишу текст шифровки.

Связной, порывшись в столе, вручил Гельмуту пожелтевший блокнот и огрызок карандаша. Гельмут положил блокнот на колено и быстрыми движениями вывел:

ЧЕРНЫШЕВСКОМУ

Кестер арестован. Мои люди в Москве тоже. Я под угрозой. Дальнейшее выполнение задания не представляется возможным. Возвращаюсь.

БЕЛИНСКИЙ

Связной быстро прочел бумажку, шевеля губами.

— Понял вас, — сказал он и повернул выключатель передатчика.

Ничего не произошло.

Связной нахмурился.

— Что-то не так? — спросил Гельмут.

— Нет-нет, все в порядке, это не проблема. Сейчас подумаю…

— Думайте.

Гельмут достал еще одну папиросу — их оставалось четыре — и снова закурил. Встал, подошел к окну, обернулся на связного — тот сосредоточенно копался в передатчике.