Рассказывая коллегам о своем детстве в России, я будто заново переживал эти воспоминания. Мне было неуютно. Лампрехт, как умный человек, видел это, но все равно не переставал расспрашивать, и в итоге мне пришлось сказать, что больше не желаю об этом говорить.
— Вы могли сразу сказать, что эта тема вам неприятна, — обиделся Лампрехт. — Мне действительно интересно, что это за страна и какие там люди.
В тот дождливый вечер мы с Лампрехтом и Юнгхансом сидели в берлинской кофейне и пили горячий шоколад, чтобы взбодриться и согреться. Юнгханс молчал: было видно, что ему самому неудобно слушать мои рассказы.
— Действительно, понимаю, почему вам хотелось поскорее убраться оттуда, — говорил Юнгханс. — Не самые приятные воспоминания.
— А знаете, какая тема волнует меня больше всего? — сказал Лампрехт. — Тема русской смерти.
— Что вы имеете в виду? — осведомился я.
— Как умирают русские. Как они видят смерть. Как они с ней взаимодействуют.
— Тот мертвый русский, которого увидел я в то лето семнадцатого, не взаимодействовал с ней никак. Он просто лежал на брусчатке, — раздраженно ответил я.
Мне хотелось заткнуть Лампрехта. Сегодня он раздражал меня. Зачем он постоянно расспрашивал о России?
— Меж тем русские умирают немного не так, как мы. И уж точно не так, как англичане, — продолжал он. — Для нас смерть — что-то чужое, величественное, незнакомое.
Я недавно допрашивал одного писателя, которого заподозрили в связях с подпольем. Ну, вы знаете — я обычно стараюсь для начала просто поговорить, а потом уже… — Он замялся. — Так вот, он говорил, что наша, немецкая смерть — это бледная незнакомка в черном платье. А русская смерть — это родная, бесконечно близкая женщина, которая постоянно ходит за плечом. Будто бы можно в любой момент обернуться и увидеть ее.
— Что еще рассказал вам этот писатель? — усмехнулся Юнгханс. — И почему вы вдруг говорили о смерти?
— Я просто спросил, не боится ли он умереть. А он стал рассказывать о восприятии смерти в разных культурах. Забавный малый, долго зубы заговаривал. Пристрелили вчера вечером. Так вот, он все говорил, что если начнется война с Россией, то нам не победить этих людей, потому что у них смерть всегда ходит за левым плечом. То есть они, конечно, тоже боятся ее, но без ужаса и отторжения. Они воспринимают ее как нечто, что всегда может произойти здесь и сейчас. И знаете, когда он это говорил, мне стало даже страшно. Целый день боялся оборачиваться. А потом я вспомнил, что мне рассказывал отец о войне с русскими.
— Что же? — Мне даже стало интересно.
— Он рассказал, как в феврале пятнадцатого года шли тяжелые бои в Восточной Пруссии, в Августовских лесах. Наши войска окружили русский корпус — их было втрое меньше, чем наших, но они раз за разом продолжали попытки вырваться из кольца к Гродненской крепости. С неумолимым упорством! Наши бы давно сдались в плен на их месте, а эти продолжали контратаковать. У них кончались припасы и патроны, они несли чудовищные потери и все равно шли и шли напролом, как безумцы. Это было что-то невероятное. Семь тысяч погибших, Гельмут, семь тысяч в один день!
— Русские всегда гордились героизмом своих солдат, — сказал я. — Об этом писал еще Лев Толстой.
— Но зачем, как? Я этого понять не могу. Они знали, что их ждет верная смерть, но все равно шли в контратаку. Я не рассказал главного, о чем говорил отец. Однажды утром армия в очередной раз пошла в наступление на окруженные русские войска, и по пути они наткнулись на остатки отряда, накрытого артиллерией. Зрелище было, конечно, жуткое: у разбитой пушки валялись десятки тел, прикрытых только что выпавшим снегом, а возле лафета лежал совсем молодой офицер — с бледным лицом, залитым черной кровью, с заиндевевшими волосами. Мундир засыпало снегом. Он был мертв, совсем мертв, мертвее не бывает. Его рука тянулась к кобуре на поясе, но так и застыла у бедра. Глаза были закрыты, а рот с почерневшими губами искривился в каком-то страшном подобии улыбки. И мой отец наклонился к нему, чтобы вытащить из кобуры револьвер, поскольку свой он потерял прошлым вечером и очень боялся наказания со стороны начальства. Но как только он коснулся рукояти, русский открыл глаза, захрипел, протянул к нему руки, вцепился в шею и стал душить!
— Душить? — недоверчиво переспросил Юнгханс.
— Душить! Со всей силы! Он сжимал зубы и хрипел с нечеловеческой ненавистью в глазах. Изо рта лилась черная кровь, а он продолжал душить. Отец так перепугался, что сначала даже не мог толком сопротивляться, а руки у русского были сильные и холодные — их было не разжать. Товарищи, увидев это, добили русского выстрелом в лоб, и только тогда он наконец выпустил шею из рук. А отец даже не мог поверить в происходящее — он еще минут пять сидел над этим офицером, пока сослуживцы приводили его в чувство.
Снова трогать револьвер он побоялся. Вот с какими людьми мы воевали, друзья. И не исключено, что придется снова.
Мы молчали — история действительно произвела на нас впечатление, хоть и казалась очередной фронтовой байкой.
— А самое страшное, что это был не единичный случай, — продолжал Лампрехт. — Я помню еще несколько похожих историй. Конечно, может быть, это и выдумки. Но не могли же они появиться просто так! Да и мой отец не склонен рассказывать небылицы.
— Если русские умирают только со второго раза, нам придется потратить в два раза больше патронов, — попытался пошутить Юнгханс. — Что за народ! Даже умирать не умеют.
Я молчал.
Мне почему-то представилось, как тот рабочий, убитый казаком, вдруг медленно поднимается с брусчатки и встает во весь рост, а затем идет, пошатываясь, по дороге — бледный, с раскроенным надвое черепом, истекающий кровью. А ночью он приходит к своему убийце и душит его во сне.
Впрочем, я всегда был излишне впечатлительным. На станции Калинова Яма это сыграло со мной злую шутку.
Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года
— Мы подъезжаем к станции Калинова Яма. Вы просили разбудить.
Снова улыбающийся проводник, снова бьющий в глаза свет из окна, снова на столе подстаканник с чаем, бутылка воды, бутерброд и сдача, снова шум в ушах и ощущение ломоты в теле, снова замедляющийся поезд и размеренный стук колес.
Когда проводник ушел, Гельмут еще некоторое время лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Он ни о чем не думал. Думать не хотелось. Он слушал, как колеса стучат все медленнее и медленнее, медленнее и медленнее, и наконец поезд лязгнул, дернулся и замер на месте.
Тогда он встал, поправил на себе смятую рубашку и направился к выходу.
На сей раз здание станции Калинова Яма было выстроено из дерева в стиле архитектуры Русского Севера — двухэтажное, с двумя островерхими башенками, с темными окнами, обрамленными резными наличниками. Резная узорчатая надпись над широким входом гласила: «КАЛИНОВА ЯМА. 1895 г.».
На деревянной лавке у входа дремал огромный рыжий кот. Громко щебетали птицы, в жарком воздухе пахло скошенной травой.
Платформы на станции не было: Гельмут спрыгнул сразу на землю. Осмотрелся, закурил: за станцией проглядывался небольшой поселок, состоящий сплошь из старых, почерневших, но крепко сбитых и ухоженных изб.
Гельмут, не торопясь, лениво дошел до станции, сел на деревянное крыльцо у входа, затянулся папиросой.
Он чувствовал себя рыбой, выброшенной из реки на песок, и совершенно не понимал, что происходит и что делать дальше. Ему не хотелось анализировать ситуацию и искать пути выхода из нее. Ему вообще больше ничего не хотелось.
— Прошу прощения, — раздался вдруг сзади насмешливый голос. — Вы не подскажете, где здесь можно купить пирожков с мясом?
Гельмут резко обернулся. Сзади, привалившись к дверному косяку и скрестив руки на груди, стоял Юрьев. Он улыбался и оглядывал Гельмута с ног до головы, будто встретил старого знакомого, с которым не виделся много лет.
— Да, да, эту фразу должны были произнести вы, но какая к черту разница, — продолжил Юрьев, не переставая улыбаться. — Вам ведь уже без разницы, да?
— Да, — буркнул Гельмут.
Юрьев сел рядом и снял кепку: всклокоченные рыжие волосы выбились наружу.
— Почему вы не дождались меня? — спросил он после недолгого молчания.
— Я? Не дождался? Когда? — удивился Гельмут.
Юрьев вздохнул и махнул рукой.
— Тяжело с вами. — Он смял в руке кепку и цокнул языком, о чем-то задумавшись.
— Я не понимаю, что происходит, — пожаловался Гельмут.
— Где-то я это уже слышал, — в голосе Юрьева послышались язвительные нотки. — Черт возьми, вы вообще понимаете, во что вляпались?
— Нет.
— За вами охотятся. И вы прекрасно знаете кто.
— Знаю. — Гельмут раздраженно швырнул папиросу в траву и затоптал.
— И вы прекрасно знаете, что они не успокоятся, пока не найдут вас.
— Знаю.
— И что же вы намерены с этим делать?
— А почему вы меня об этом спрашиваете? — Гельмут вдруг перешел на крик. — Вы-то здесь такой умный и столько всего знаете! Вы вообще кто такой?
— Ваш связной, — невозмутимо ответил Юрьев. — И да, я умный и много всего знаю.
— Тогда расскажите мне. — Гельмут не мог успокоиться. — Что за чертовщина со мной происходит? Как отсюда выбраться?
Юрьев слегка улыбнулся и присвистнул.
— Вы все равно забудете об этом.
— Постараюсь не забыть.
— Не получится. Здесь плохо работает память. Строго говоря, она здесь вообще не работает в привычном понимании этого слова. Вы можете помнить вещи, которых не было, и не помнить то, что было. Вы можете пережить яркое, захватывающее приключение — например, взять на абордаж пиратский корабль, да хоть прямо сейчас, — но уже через секунду можете напрочь забыть об этом. Наоборот, вы будете все время помнить, к примеру, сколько папирос осталось у вас в портсигаре. Кстати, если вы не заметили, они не кончаются. Их всегда семь.