Калинова яма — страница 29 из 56

— Вы просили разбудить, — продолжил проводник. — И давайте-ка наконец поговорим начистоту.

* * *

ВЫПИСКА

из протокола допроса подозреваемого в шпионаже

Клауса Кестера от 29 июня 1941 года

Вопрос. Вы готовы подтвердить все, о чем рассказывали нам в прошлый раз?

Ответ. Да.

Вопрос. Вы готовы ответить на несколько разъясняющих вопросов?

Ответ. Да.

Вопрос. Напомните, пожалуйста, в каком году вы стали работать в германском посольстве в Москве?

Ответ. В тридцать девятом.

Вопрос. А в каком году вы стали работать на германскую разведку?

Ответ. В тридцать восьмом.

Вопрос. Напомните, пожалуйста, в каком году вы познакомились с Гельмутом Лаубе?

Ответ. В тридцать девятом году, когда он вернулся из Польши. Более тесно стали общаться в январе сорокового, когда в штабе началась разработка операции по его внедрению.

Вопрос. Вы тогда жили в Берлине?

Ответ. Да. То есть не совсем. Я был в отпуске.

Вопрос. В отпуске?

Ответ. То есть, разумеется, официально это был отпуск.

Вопрос. Но на самом деле вас направили в Берлин для знакомства и координации действий с Лаубе?

Ответ. Да.

Вопрос. Как вы можете охарактеризовать Лаубе?

Ответ. Хладнокровный. Всегда держит себя в руках. Умеет втереться в доверие. Хороший разведчик.

Вопрос. Для чего ему нужно было ехать в Брянск?

Ответ. Вы уже спрашивали.

Вопрос. Спрашиваем еще раз.

Ответ. Ему дали задание выяснить расположение войск и оборонные характеристики Брянского укрепрайона.

Вопрос. Напомните, пожалуйста, когда вы видели Гельмута Лаубе в последний раз?

Ответ. Вы спрашивали. Зачем вы продолжаете спрашивать меня об одном и том же?

Вопрос. Отвечайте.

Ответ. В ночь на тринадцатое июня.

Вопрос. Хорошо. Можете возвращаться в камеру.

Ответ. Спасибо.

VIIЦарь

Белые светящиеся точки порхаютв ночи за окном — это не городские огни, не звезды и не светлячки, пусть они и похожи на них; маленькие шарики величиной со спичечную головку, некоторые побольше, некоторые поменьше.

Я не знаю, что это, но смотрю и не могу оторваться. Они заворожили меня. Я хочу открыть окно и впустить их, но что будет дальше? В них нет ни агрессии, ни дружелюбия. Они просто порхают за окном, будто их привлек свет моей лампы. Что, если я выключу свет? Они улетят?

Мне кажется, что они улетят, и поэтому я не выключаю лампу.

С ними спокойно и тихо. Необычность происходящего не пугает меня: в конце концов, чего я не видел? Мне даже не особенно важно, что это. Осколки прошедшего дня? Сгустки моих мыслей? Духи сновидений? Или все вместе?

Белые светящиеся точки, их становится больше, они порхают за окном, ничего от меня не требуя, не пытаясь достучаться, не желая напугать. Я сижу и смотрю на них, и невыносимо хочется спать: они будто гипнотизируют, потому что я не могу перестать смотреть в окно и даже не могу закрыть слипающиеся после тяжелого дня глаза.

Я встаю и открываю окно.

Из рассказа Юрия Холодова «Белые точки»

* * *

Из воспоминаний Гельмута Лаубе

Запись от 1 марта 1967 года, Восточный Берлин

С доктором психологии Карлом Остенмайером я познакомился в 1928 году, когда с отличием завершил обучение в Университете Фридриха Вильгельма. Я пошел вопреки желанию отца, который хотел видеть меня на адвокатской скамье, и устроился журналистом отдела экономики в «Берлинер Тагеблатт». Отец сильно расстраивался, но уже через месяц сказал, что принимает мой выбор. Я же чувствовал себя как рыба в воде: мне нравилось добывать информацию, выведывать тайны у богачей, обличать казнокрадов и обсасывать крупные сделки. Это стало моей стихией.

Одно вызывало беспокойство: душевное здоровье матери.

Еще после переезда в Берлин мы с отцом стали замечать периодические вспышки ярости, которые, впрочем, проходили довольно быстро, хоть и причиняли порой определенные неудобства. Она могла внезапно сорваться на крик посреди ровного и спокойного разговора, швырнуть в стену тарелку, ударить кулаком по столу. Это беспокоило нас, но отец справедливо полагал, что подобное состояние было неудивительным, учитывая тяготы нашей жизни. Сам он, к слову, до конца своих дней отличался стальными нервами. Его было невозможно вывести из себя. Мать он умел успокаивать, сказав ей несколько слов ровным и тихим голосом.

Когда наша жизнь немного наладилась, вспышки ярости у матери прошли, но в двадцать восьмом вдруг возродились с новой силой. И тут мы по-настоящему забеспокоились.

Я помню этот холодный ноябрьский вечер. Мы сидели втроем в гостиной и пили чай, беседуя о всякой ерунде. Вдруг речь зашла о нашем прошлом: отец невзначай сообщил, что утром видел на улице Клару Финке, приютившую нас после приезда из России. Она выглядела плохо: в грязном пальто и с сильно похудевшим лицом. Увидев отца, она быстро перешла на другую сторону улицы, будто не желая с ним разговаривать.

Мать долго слушала отца, а затем вдруг вскочила из-за стола и стала кричать:

— Так ей и надо! Так ей и надо, вонючей жидовке! Мразь! Пусть она сдохнет в канаве! Все, все эти мрази пусть сдохнут в канаве! Твари!

Она кричала, плакала и беспомощно сотрясала кулаками. Отец подошел к ней, заговорил и попытался обнять, рассудительным голосом добавив, что Финке вовсе не была еврейкой. Но мать вырвалась из его рук и убежала плакать в коридор.

Это было последней каплей. Отец написал Остенмайеру, который незадолго до этого прославился в Германии своими статьями об успешном излечении истерических расстройств.

Через неделю доктор смог уделить нам время, и отец встретился с ним в парке Фридрихсхайн. Я был с ним — мы ходили по парку и рассказывали подробности о состоянии матери. Остенмайер слушал и кивал.

— Между прочим, антисемитизм есть типичное проявление истероидного характера, — с улыбкой заметил он, когда мы рассказали про Финке. — Истерики очень любят обвинять других в своих бедах. Уничтожьте истерию — и антисемитизм исчезнет.

О, Остенмайер, знал бы он, что через какие-то шесть-семь лет он станет любимцем Геббельса, и сам фюрер будет публично хвалить его статьи о мистицизме нордического духа.

Он согласился лечить мать за символическую плату. Причину ее злобы он нашел в глубоком детстве: она росла в бедной семье, и все, что хоть как-то напоминало ей о лишениях, вызывало бурную реакцию. «Истоки же подобной вспыльчивости, — как выразился Остенмайер, — лежали в некоем противостоянии русского и германского начала в психике».

Чтобы излечить мать, Остенмайеру понадобилось два месяца терапии. Он действительно сотворил чудо: она не загнала свое раздражение глубоко вовнутрь, а просто избавилась от него. Она говорила, будто переродилась, и благодарила доктора со слезами на глазах. Мы с отцом были счастливы.

Впрочем, счастье было недолгим: отец, сам к тому времени сильно вымотанный этими отношениями, все больше уходил в работу, и вскоре родители развелись. Я некоторое время пожил с отцом, а затем съехал в отдельную квартиру на Доротеенштрассе. Для меня началась самостоятельная жизнь.

С Остенмайером я продолжил общаться. Его ум был непостижим для меня: он казался человеком, которому можно доверить все. Мы с ним много говорили и о нацизме, и мне казалось весьма странным, что он, не одобрявший тупую ненависть антисемитизма, вместе с тем положительно отзывался о Гитлере, к идеологии которого я тяготел все больше. Доктор говорил, что для оздоровления духа приходится идти на жертвы — и это применимо не только к людям, но и к целым нациям.

Одобрение со стороны Остенмайера еще больше убедило меня в моей правоте. Нашу страну унизили и раздавили, и только одна сила была способна возродить Германию из пепла и вознести наш народ на вершину славы.

Я общался с партийцами, стал чаще пить пиво со штурмовиками, ходил на митинги. В конце концов руководство «Берлинер Тагеблатт», крайне отрицательно относившееся к национал-социализму, поставило мне ультиматум: либо я оставляю свои взгляды, либо меня увольняют.

В 1930 году я ушел из газеты и вступил в НСДАП.

* * *

Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года

— Поговорим начистоту?

Поезд постепенно замедлял ход, подъезжая к станции; проводник, расстегнув синий китель, уселся на койку напротив Гельмута и неотрывно смотрел на него. Сейчас Гельмут разглядел, что ему было около пятидесяти, из-под фуражки выбивались поседевшие волосы, а скривившиеся в добродушном прищуре морщины вокруг глаз смутно напоминали о ком-то знакомом и очень далеком. Кажется, раньше он выглядел по-другому, но какая уже разница?

— Да, — ответил проводник. — Если честно, мне ужасно надоело каждый раз будить вас на этой станции.

Гельмут сел на край скамьи, посмотрел в окно, за которым неторопливо проплывали густые кроны деревьев, залитые солнцем луга, пузатые облака, низко нависшие над горизонтом.

— И сколько раз вы уже будили меня?

— Думаете, я считал? — вздохнул проводник. — Больше, чем вы думаете, это уж точно.

— Я вообще, — Гельмут замялся, — я вообще долго, ну…

— Спите? — участливо предположил проводник.

— Да.

— Тут уж я не знаю. Может быть, прошло полчаса, а может, часов пять. Может, вообще сутки? Время, знаете ли, штука относительная. Особенно здесь.

Гельмут тяжело вздохнул и уставился на стакан с чаем.

— Как мне выбраться отсюда? — спросил он после недолгого молчания.

— Вы сами все знаете. Забыли? Вам надо найти Спящий дом. Правда, я не уверен, что это обязательно должно помочь, но другого выхода нет.

— Да, да, Спящий дом, болотное сердце… — Гельмут начал смутно припоминать происходившее ранее, но больше на ум ничего не приходило — только два этих понятия.