Калинова яма — страница 39 из 56

Или нет. А может быть, я простой немецкий парень Гельмут Лаубе и скоро проснусь в своей берлинской квартире, а вечером пойду пить пиво с друзьями.

И никаких шпионов, никаких снов, никаких поездов, никаких одноглазых испанцев.

Он вошел в парадную, поднялся по лестнице, открыл дверь своим ключом и включил свет. Все выглядело точно так же, как в день перед отъездом: плащ на вешалке, пепельница с окурками на столе, плотно задвинутые шторы.

Не разуваясь, он прошел в спальню.

Еще не включая свет, он почуял что-то неладное.

Форточка была открыта, из нее дул прохладный ветер.

Со двора доносился скрип качелей.

А на его кровати, накрывшись одеялом, спал человек.

Гельмут замер и затаил дыхание. В темноте не было видно лица: человек спал, повернувшись к стене, ровно дышал и чуть слышно посапывал.

Гельмут обошел кровать и осторожно подобрался к ночному столику с лампой, стараясь не шуметь. Сунул руку в карман пиджака, нащупал револьвер.

Одной рукой он взялся за выключатель лампы, другой вытащил револьвер и наставил на спящего.

Дернул за шнур.

Человек вздрогнул во сне, сморщил недовольное лицо и повернулся на свет.

Гельмута будто ударило током. Он медленно опустил револьвер.

У спящего человека было его лицо, лицо Гельмута Лаубе.

Это был он. Он спал в собственной кровати.

* * *

Из воспоминаний Гельмута Лаубе

Запись от 7 марта 1967 года, Восточный Берлин

Двенадцатого августа 1940 года я сел на пароход в порту Неаполя. Мне предстояло добраться до Лата-кии, а оттуда — в Тегеран. Для этого путешествия мне пришлось снова взять другое имя — по документам меня звали Хорст Крампе. Бродя по Неаполю в ожидании отправления, я купил ослепительный белый костюм цвета сливочного мороженого и соломенную шляпу — настоящий итальянский дон, только усиков не хватало.

В этот день я чувствовал себя счастливым. Горячее солнце заливало глаза, смуглые итальянки улыбались мне на улицах, и казалось, что вот, вот она, новая жизнь, новое задание, возможно, самое важное задание в моей жизни. Теперь-то я всем покажу.

Разведчику вредны эмоции. Но я не мог ничего с собой поделать. Я был счастлив, как ребенок, которому вот-вот подарят новую игрушку.

Когда пароход отплыл от пристани, настроение резко сменилось. Мне стало отчего-то тревожно до пульса в висках. Я ходил по палубе, заложив руки за спину, нервно курил у ограждения, глядя на отдаляющийся город, и никак не мог понять причину беспокойства.

Мне вдруг отчетливо показалось, что в этот день жизнь разделилась на две части. Мне предстояло забыть, кто я есть. Мне предстояло стать другим. Внезапное осознание того факта, что я очень долгое время буду вынужден жить в совершенно чужой мне обстановке и с чужим лицом, разбудило во мне страх.

Под вечер я выпил два бокала вина и успокоился. После заката, слегка захмелевший, я курил на палубе, вглядываясь в сиренево-синюю даль, и невысокий господин в белой шляпе обратился ко мне по-английски, попросив прикурить.

Я поджег ему спичку. У него был тонкий нос, аккуратно подстриженные усики, глубокие черные глаза — похож на испанца или итальянца.

— По-моему, мы с вами встречались, — сказал он вдруг, закурив.

— С чего вы так решили? — Я внутренне напрягся.

— Я сидел за соседним столиком в баре и наблюдал за вами. Ваше лицо показалось мне очень знакомым.

Черт, это еще что, откуда, лихорадочно думал я, пытаясь вспомнить это лицо. Действительно, кажется, где-то я его видел.

— Хорошо, — согласился я. — Мне тоже кажется, что я где-то видел вас. Но, если честно, я совершенно не помню. Может быть, у вас память лучше?

— Вам говорит о чем-нибудь название городка Васьямадрид? — Собеседник вдруг перешел на испанский язык.

Точно, вспомнил я. Точно!

— Алехандро?

— Алехандро Гонсалес, — улыбнулся собеседник. — Вы тогда спасли мне жизнь.

Это был тот самый связист Алехандро, вместе с которым мне впервые пришлось пострелять на испанской войне. Тот самый растрепанный юноша, задрожавший от страха, когда над нами засвистели пули.

— Кажется, нам надо еще немного выпить, — предложил я.

Так мы и поступили.

За бутылкой сухого красного я узнал, что после той истории под Васьямадридом Алехандро отправили в тыл, где он и просидел всю войну. Как человек, совершенно далекий от военной службы, он был ужасно рад этому. После победы франкистов Алехандро переехал в Мадрид и устроился работать на телефонную станцию. Женился, но уже через год развелся: смеясь, рассказывал, что война виделась раем по сравнению с семейной жизнью. Как и я, он направлялся в Латакию, а далее намеревался поехать в Иерусалим. Это показалось мне странным, потому что за короткое время знакомства он не произвел впечатления как религиозный человек, но цель была не в паломничестве — он просто хотел посмотреть на город. Всегда мечтал.

Мы разговаривали всю ночь. Я узнал его совершенно другим человеком. Алехандро запомнился мне неуклюжим, пугливым, осторожным — но теперь оказалось, что в нем нет совершенно никакого страха перед жизнью. Ему был интересен мир, и он хотел смотреть на него широко открытыми глазами, изучать его, наблюдать, брать от него все, что только можно. Изменила его вой на или раскрыла изначально то, что было ему свойственно — я не знаю. Об этом мы тоже говорили.

В какой-то момент мне вдруг захотелось рассказать ему, зачем я еду в Тегеран. Желание было немедленно подавлено. В Берлине во время подготовки к операции меня научили замечательному русскому каламбуру, непереводимому на немецкий — «души прекрасные порывы». Задушил. Рассказал вызубренную легенду — еду делать путевые заметки о Тегеране для берлинской прессы.

— Тебе снилась война? — спрашивал Алехандро, допивая остатки вина из бокала. — Я успел повоевать совсем немного, да и тут даже слово «повоевать» не совсем подходит — так, побегал под пулями. И почти два года потом все это снилось. А каково было тем, у кого руки по локоть в крови, кто оказался в самой гуще? И просыпаюсь рядом с женой, мокрый, с трудом дышу, ухожу курить у окна, потому что мне снятся все эти крики, кровь, грохот, пальба, все эти перебежки, окопы, мертвецы. Невыносимо, просто невыносимо. Это не мое, это не для меня. Я так долго выбирался из этого. Но выбрался. Понимаешь? Выбрался. Я думал, что эти воспоминания сильнее меня, а оказалось не так.

Я вспомнил, что говорил мне о воспоминаниях доктор Остенмайер. Это было давным-давно, в одну из наших берлинских встреч, когда я рассказывал ему о детстве.

— Воспоминания не могут быть сильнее нас, — отвечал я, цитируя доктора. — Это всего лишь фотографии в семейном альбоме. Они бывают разные — и да, бывают очень неудачные кадры, но они есть, и что теперь? Признаться, мне тоже было очень трудно после войны. Да и после Испании я успел повидать всякого дерьма, если честно. Мне до сих пор трудно со всем этим жить, но кто говорил, что будет легко?

— Я развелся отчасти именно из-за этого. Долорес не понимала, как мне тяжело от этих воспоминаний. Думала, что я злой и грубый по своей природе. Но это было не так. У нас не сложилось, да это и к лучшему. Мне нравится быть одному.

Я задумался о своей жизни и понял, что даже не знаю, каково это — быть не одному. Стало тоскливо.

— Гельмут, а у тебя есть женщина? — спросил Алехандро.

— Давай не будем об этом.

— Я понял. Без вопросов. — Алехандро кивнул и разлил вино по бокалам.

Ночью мы вышли курить на палубу. Над нами было ясное, абсолютно черное небо, и звезды сияли бесчисленной россыпью — как в научных журналах про космос. Никогда такого не видел. Вино шумело в голове, или это было море, или это звезды шумели, разговаривая друг с другом, я не понимал. Мне было хорошо и спокойно. Я ощущал себя на краю пропасти, в которую предстоит упасть — и падать было совершенно не страшно. Мне предстояло испытать легкость полета, ощутить воздушный поток неизвестности, увидеть невыразимое и свершить невозможное. Я знал, что у меня все получится.

— Забавно вышло, что мы здесь увиделись, — сказал Алехандро. — Ты спас мне жизнь. А мы, скорее всего, больше никогда не пересечемся. Слишком разные дороги.

Я кивнул и затянулся сигаретой.

— Все может быть. Мир иногда очень странно себя ведет.

Алехандро кивнул и замолчал.

До Латакии оставалось четыре дня.

Если бы я знал, что произойдет со мной меньше чем через год, я бы плюнул на все и отправился с Алехандро в Иерусалим.

Потому что я был неправ. И доктор Остенмайер был неправ. Некоторые воспоминания все же сильнее нас.

Я теперь знаю это. Я слишком хорошо помню, что произошло 26 лет назад на станции Калинова Яма.

* * *

Время и место неизвестно

Гельмут смотрел на спящего двойника, боясь пошевелиться, и чувствовал, как рукоять револьвера становится мокрой и скользкой от пота. Двойник спал, и его закрытые веки иногда вздрагивали, и еле заметно дергался уголок рта.

Он оглядел комнату. Все было таким же, как в последнюю ночь перед отъездом.

Письменный стол с желтой лампой, печатная машинка, тяжелая пепельница из горного хрусталя, портрет Льва Толстого на стене, пустая бутылка из-под шампанского на подоконнике.

И голоса за окном.

Еле различимые, как шорох осенних листьев, голоса.

Еще крепче сжав рукоять револьвера, Гельмут осторожно подобрался к подоконнику и раздвинул шторы.

Во дворе никого не было, только по-прежнему скрипели качели. Сами по себе.

Голоса — или это были не голоса, а ветер шумел в листве — вкрадчиво шелестели, перешептывались, подвывали, шуршали, будто тени говорили друг с другом, будто его собственные, Гельмута, мысли скреблись о черепную коробку, отчаявшись найти выход.