Калинова яма — страница 51 из 56

Днем мы работали как проклятые. А по вечерам мы садились в круг у костра, разведенного прямо возле лесопилки, и жадно пытались согреться, стягивая перчатки с окостеневших рук, обжигая их в языках пламени, и пар из наших ртов смешивался с дымом костра. Мы глотали кипяток прямо из ржавого чайника, прожигая насквозь глотки, жевали черствый хлеб, окаменевший на морозе, и согревали его во рту перед тем, как съесть.

Этот костер в те годы был единственным, что давало мне сил. У этого костра я вновь набирался жажды жизни, которая помогла мне победить, несмотря ни на что. Запах его я помню до сих пор — закрываю глаза и вижу раскрасневшиеся от мороза лица моих товарищей по несчастью, заросшие, с покрытыми инеем бородами, и в их глазах сиял отблеск того пламени, который давал нам надежду. И в моих глазах тоже отражался этот огонь: я был таким же, как они, с красным от мороза лицом, заросший и грязный.

Здесь, на краю света, я потерял свои бесчисленные имена и обрел настоящее. С этим именем я засыпал и просыпался. Этим именем я в конце концов стал называть самого себя в мыслях. Я больше не был Гельмутом Лаубе, не был Олегом Сафоновым, Хорстом Крампе, Хосе Антонио Ньето, Виталием Вороновым, Томашем Качмареком. Меня звали Немец.

— Слышь, Немец…

— Немец, иди сюда, скажу что…

— Да у Немца спросите…

— Эй, Немец, хенде хох!

— Немец, ты берега попутал?

— Немца не трожь, сука…

— Что, Немец, замерз?

Да, замерз.

Но у меня был костер.

А от костра с треском поднимались искры, и они летели прямиком в черное небо, превращаясь в звезды. И тогда я вспоминал одну из статей Остенмайера, в которой он говорил: «Чем глубже яма, тем ярче звезды над ней». Здесь, на Колыме, яма казалась самой глубокой. И звезды над ней сияли ярче, чем когда-либо в моей жизни.

Возможно, именно от этого костра могло бы расцвести болотное сердце.

* * *

Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 17:30

— Назовите ваше имя, фамилию и отчество.

— Сафонов.

— Вы не поняли вопроса? Ваши настоящие имя, фамилию и отчество.

— Сафонов.

— Мы знаем, что вы убили человека и работаете на германскую разведку.

— Я журналист.

Гельмут плохо видел перед собой: перед глазами по-прежнему расплывалась мутная пелена. Он понимал, что сидит на стуле в наручниках, а перед ним за столом уселся человек в гимнастерке, но черты его лица дрожали зыбкой рябью. Голос сидящего за столом казался приглушенным, как через толщу воды.

Сзади время от времени раздавался другой голос, но Гельмут не мог повернуть голову.

— Товарищ капитан, может, его головой тогда приложили? Он же ни хрена не соображает, у него глаза мутные.

— Еще раз. Ваше имя и фамилия.

— Имя! Фамилия! — раздалось почти над ухом, и Гельмут поморщился от резкого звука.

— Это ошибка, позвоните в Москву, — пробормотал он, прикрывая глаза, чтобы не было этого света вокруг и этой пелены.

Он с трудом слышал собственный голос, но главное — он совершенно не понимал, почему продолжает настаивать на своей версии. Зачем? Все всё прекрасно знают. И он, кажется, кого-то убил, да, руки были в крови, и он помнил крепкую рукоять ножа, и помнил хлюпанье и чей-то хрип — кажется, даже его собственный, Гельмута, хрип.

— Отпустите меня, — зачем-то сказал он.

— Товарищ капитан, — снова раздалось сзади. — Может, в камеру его, и пусть проспится? Или врачам показать?

Капитан тяжело вздохнул:

— Я бы его это… сапогом его в морду, лучше всяких врачей. Ладно, им в Москве хотели заняться. Распорядились везти пока в Брянск, чекистам отдать, а там разберутся. Не хочу я с этим… Организуйте машину, а пока пусть в камере посидит, очухается. Пожрать дайте. И следите за ним, шишка важная. Да, Сафонов, Воронов, как тебя там? Ты важная шишка?

Гельмут снова рассмеялся. Его подняли за локти со стула и повели к выходу из кабинета.

Когда его отвели в камеру, он лег на нары и тут же заснул.

Открыв глаза, он не смог вспомнить, когда и как провалился в сон. Было темно, сыро и тихо, в воздухе висел тяжелый запах плесени.

«Наверное, уже приехали на станцию Калинова Яма», — подумал он и снова закрыл глаза.

Стоп.

Он открыл глаза и огляделся. Криво замазанный белой краской потолок, зеленые стены, железная дверь с маленьким окошком, из которого с трудом пробивался грязно-оранжевый свет.

Гельмут уселся на нары. Оглядел свои руки — они оказались темными, почти черными от запекшейся крови.

«Это не моя кровь», — подумал он.

Его рубашка тоже была в засохшей крови. Сильно чесалась голова: он прикоснулся к волосам и ощутил, что они грязные и липкие.

«Ножом в живот — раз, два, три. Подыхай, тварь, сдохни, умри. И еще, и еще». Эти мысли вдруг так живо зазвенели в голове, что тело содрогнулось. Он помнил свою руку, крепко сжимающую нож. И помнил кровь. Много крови. Не его крови, чужой.

«Господи, — подумал Гельмут, — пусть это окажется еще одним сном, пусть сейчас придет проводник и скажет, что мы приехали на станцию Калинова Яма. Они же убьют, точно убьют, выведут в коридор и шлепнут прямо там — да, ведь они так и делают, они ведут по коридору, а потом в какой-то момент стреляют в затылок».

Его охватила паника. Пелены перед глазами больше не было. Он не мог понять, сколько времени здесь провел, и какое сейчас время суток, и что вообще происходит.

Впрочем, последнее становилось все яснее.

Он посмотрел на свои ботинки: кто-то заботливо вытащил шнурки.

«Наверное, можно разорвать рубашку и сделать из нее петлю», — эта мысль вдруг пришла в голову сама собой, как нечто очевидное.

Лязгнул засов, дверь камеры медленно отворилась. На пороге стоял человек в фуражке и с винтовкой за спиной, лица его Гельмут не смог разглядеть.

— На выход, — сказал человек.

Гельмут растерянно огляделся по сторонам и неохотно встал.

— Живее, — добавил человек.

Вот сейчас и шлепнут, подумал Гельмут, когда его приставили к стене возле входа в камеру, заломили локти и застегнули наручники.

Но все вышло иначе. На улице — был все еще пасмурный день, значит, поспал он совсем немного, понял Гельмут — его ждал грузовик, в кузове которого сидели четверо. Уже в другой форме, не милицейской. В защитных гимнастерках с красными петлицами и в васильковых фуражках. С винтовками.

Возле кузова стоял мужчина в синей фуражке с петлицами старшего лейтенанта.

— Товарищ старший лейтенант, задержанный для транспортировки доставлен! — отчитался конвоир.

Старший лейтенант взглянул на Гельмута и сказал без улыбки, но с легкой усмешкой в голосе:

— Что, хотел в Брянск? Сейчас поедешь в Брянск. Будешь сидеть там, пока не организуют поезд в Москву. А значит, будешь сидеть, сколько надо.

Его посадили в кузов, к четверым с винтовками. Те сели по краям — молча, не спуская с него глаз. Затарахтел мотор.

Дорога от Калиновой Ямы до Брянска заняла четыре часа. Всю дорогу конвоиры молчали. Прибыли они уже к полуночи. В местном отделе НКВД Гельмута приняли уже другие люди в синих фуражках. Отправили в спецприемник, похожий на ту камеру, где он уснул несколькими часами ранее. Но спать больше не хотелось.

Разорвать рубашку и связать из нее петлю не получилось: за ним почти постоянно смотрели в дверное окошко. Он уснул только в середине ночи и опять не видел снов.

Кормили три раза в день отвратительной холодной кашей, стаканом кипятка и куском хлеба.

Рано утром 22 июня его разбудили.

— Поднимайся, — прозвучал строгий голос над ухом. — В Москву поедешь.

* * *

Брянск, 22 июня 1941 года, 11:55

Утром 22 июня на железнодорожном вокзале Брянска было жарко и малолюдно. Гельмута сопровождали те же четверо и старший лейтенант. Его отвели прямо на платформу, садиться на скамейку не позволяли.

— Целый спецпоезд тебе выделили, — сказал старший лейтенант, когда они дошли до платформы. — Поедешь как царь. Через сорок минут прибудет.

Вокзальные часы показывали без пяти полдень.

Немногочисленные пассажиры, ожидавшие своих поездов, поглядывали на Гельмута и окружающих его красноармейцев с любопытством. Некоторые подходили и интересовались, «кого поймали», но конвоирам было приказано молчать. Особенно дотошным был толстый мужичок в белой рубашке, вокруг него постоянно бегали двое ребят и показывали на Гельмута пальцами, смеясь. Старший лейтенант отмахивался и иногда ругался.

— Государственное дело, — отвечал он. — Поймали, а кого — не важно. Может, вредителя, а может, шпиона… Работу свою делаем, дядя.

— Немца, что ли? — не унимался «дядя». — Война, говорят…

— Я тебе тоже сейчас скажу чего, только пусть дети уши закроют.

Их разговор прервал сиплый скрежет громкоговорителя.

Гельмут, до того смотревший в пол, поднял глаза в сторону столба, на котором висели два динамика.

Это был голос Молотова.

— Граждане и гражданки Советского Союза! Советское правительство и его глава товарищ Сталин поручили мне сделать следующее заявление.

Конвоиры крепче сжали винтовки в руках и слушали. Никто не проронил ни слова. У старшего лейтенанта медленно белело лицо.

— Сегодня, в четыре часа утра без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие, причем убито и ранено более двухсот человек. Налеты вражеских самолетов и артиллерийский обстрел были совершены также с румынской и финляндской территории.

Дети перестали бегать вокруг «дяди» и стояли как вкопанные, растерянно хлопая глазами и переглядываясь. Сам же «дядя» беззвучно шевелил побледневшими губами — будто повторял слова из громкоговорителя.