всего вернее, что цинга, матросская вспыльчивость и причудливые болезни прекрасных островитянок отправят Никласа до срока на дно морское, где его челюсть, возможно, составит сходное увеселение для подгулявших трито нов. Якоб с некоторыми оговорками присоединяется к мнению дьявола. Бог говорит, что единственное, что дьявол может знать о будущем заподлинно, так это то, что его мучения продлятся вечно, а о судьбе человеческих тел он в такой же степени судит гадательно, как и о судьбе человеческих душ, которые привык морочить. Кит прибавляет к этому, что, коли уж говорить о гадательности, то распоряжения, которые Никлас делает насчет его челюсти, кажутся ему преждевременными. Анна ничего не говорит, потому что ей мешают усы целующегося с ней брюссельского купца, который приехал сюда не за этим. Судовладелец приходит к третьему художнику, видит его мастерскую всю уставленную картинами с битой дичью и лимонной кожурой и, плюнув на пол, уходит искать поэта, в намерении потребовать от него грудной клетки и беременных парусов. Носовая фигура думает, что это она направляет корабль. Плотник считает, что придал ей слишком глупое выражение. Демон чумы спит на дне ящика с аравийскими благовониями, и ему снится, что он прибыл в Акру, идет по улицам и не встречает ни одного знакомого лица; от этого ему грустно. Человек с замотанной головой, пришедший наниматься в рейс, говорит, что только что вернулся с Гранатовых островов, на пятнадцать дней пути к северо-западу от лузитанского берега, где золотом мостят улицы, а горожанки ласковы с незнакомцами, и он мог бы теперь быть состоятельным человеком, если бы дьявол не попутал его тотчас по приходе в порт спустить все деньги с друзьями чьего-то детства и податливыми женщинами. Дьявол возмущенно говорит, что все это время он здесь нюхал смолу и впервые слышит о том, что в тех краях есть какие-то острова, — а впрочем, почему бы ему не наведаться туда немедленно. Звезды восходят над кораблем, представляясь ему первыми, когда ему еще ничего от них не нужно. Человек с замотанной головой рассказывает Никласу, обещавшему поставить выпивку, как великая волна вторглась на берег, где стояла богатая вилла, и их корабль раздвигал носом белые статуи, навзничь погружавшиеся в зеленые струи. Кабатчик спрашивает, принято ли в тех краях так бесстыдно обнажать грудь у статуй, как повадились делать здешние ваятели. Дьявол сообщает, что за морем лишь небо другое, а грудь в точности такая же. По бортам и по мачтам все оковано железом, а дверцы обиты медью; она нестерпимо сияет на утреннем солнце. Судно красят баканом и белилами и выкладывают у носа имя, коим кораблю подобает спасаться. Г-н Пиркхеймер цитирует: Cras ingens iterabimus aequor{38}. Никто ему не отвечает; все заняты.
…………
…………
С протяжным хрустом наша «Ариадна» проломила преграду, высунув в коридор бычью морду, которая ворочалась в наружной тьме, поводя угрюмыми очами, и одновременно с ударом и треском ломающегося дерева из-за дверей послышался крик невыразимого удивления и падение чего-то тяжелого. Подобравшись к двери, Филипп запустил руку в пробоину, нашарил и повернул ключ, торчавший в замке снаружи, и, выглянув в отомкнутую наконец дверь, обернул ко мне лицо, которого выражение я описать не могу.
— По-моему, — сказал он, — мы убили дворецкого.
XXVI
2 октября
Дорогой FI.,
мне мочи нет досадно из-за ошибки, которую я допустил по рассеянности, вложив в предыдущее письмо лист, не имевший к нему отношения. Полагаю, Вы заметили, что он писан другим слогом. Дело в том, что моя тетя Евлалия покровительствует одному мальчику, живущему напротив, близко к сердцу принимая его школьные занятия; им задали домашнее сочинение о том, кем бы они хотели быть, когда вырастут, и тетя Евлалия просила меня помочь ему, потому что никто не напишет, как я. Лесть из уст родственников, как и вообще от людей малознакомых, трогает сердце; я, однако, не хотел начинать с насилия, поэтому спросил у школьника, чем он хотел бы быть, будь у него выбор, — вдруг я смогу написать и об этом. Он только что кончил читать собрание баллад с картинками и изъявил желание быть городским палачом или преступным графом, потому что их все уважают. Тетя Евлалия предположила, что в школе этого не оценят. Она хотела, чтобы я лишь немного исправил его текст, поменяв «палач» на «баритон» или «ландшафтный дизайнер» и добавив еще что-то о потребности радовать людей, которая ежедневно требует утоленья; но мне сложней исправлять чужое, поэтому я решил написать все заново. С чужими словами всегда так: это как мебель, которую оставили тебе по завещанию и которая по форме не совпадает ни с одним углом твоей квартиры. Один человек, служивший дипломатом в каких-то странах, далеких от мира, обзавелся там для своих детей нянькой, которую, кажется, отнял у каннибалов или они сами ему ее отдали, что, вероятно, немного задевало ее тщеславие. У дипломата было двое сыновей нежного возраста, о которых эта женщина, изъятая из меню, пеклась со всем прилежанием, и несколько сиамских кошек; а когда она умерла, выяснилось, что кошки не откликаются на приказы ни на каком другом языке, кроме того, на котором с ними общалась покойница. Поначалу хотели превратить это в домашний анекдот, из тех, что рассказывают гостям, когда погода и внешняя политика уже не поддаются амплификации, но для хорошего анекдота рассказчикам не хватало отчужденности, потому что кошки совершенно распоясались, а отец-дипломат не мог припомнить, из какой именно страны вывез покойницу с ее грамматическим скарбом, да если бы и вспомнил, это мало бы чему помогло: ведь в тех краях обитает множество мелких племен, не считая тех, что кочуют с места на место, пересекая государственные рубежи в послеобеденное время, когда пограничники спят, накрывшись носовыми платками. Однажды вечером вся семья — мать, отец, его незамужняя сестра и двое сыновей — уселась под абажуром в гостиной, как в прежние времена, и принялась вспоминать те особенности языка покойной няни, которые засели у них в памяти. Дело требовало тщательности, потому что неправильное произнесение команд, как это всегда бывает с заклинаниями, не утихомиривало кошек, а лишь бесило больше прежнего. Старший сын и незамужняя сестра уверяли, что неоднократно слышали от няни характерные щелкающие звуки, свидетельствующие о принадлежности умершего в их доме наречия к числу готтентотских; со своей стороны, отец вспоминал, что покойница, ныне избавленная на небесах от унизительных неудобств, вызванных вавилонским смешением, пользовалась двадцатеричной системой числительных, и на этом основании заочно причислял ее к догонам; к этому он прибавлял совсем беспочвенное предположение, что крестница каннибалов объяснялась с кошками на секретном догонском языке сигисо, относительно которого не мог сообщить ничего внятного — что, надо заметить, лишний раз рекомендует язык сигисо всякому, кто в самом деле хочет соблюсти секретность. Мать в основном следила, чтобы младший не ковырял в носу. Дело кончилось тем, что старший сын, окончив университет, совершил серию путешествий, прославил своими грамматиками несколько бесписьменных языков западной Африки, потом они внезапно встретились на озере Чад с младшим сыном, совершавшим встречное путешествие (об этом случае писали в газетах), и впоследствии из этой семьи, когда кошки давно передохли, вышло несколько выдающихся специалистов по нигеро-конголезским языкам, чьи труды можно найти по систематическому указателю любой приличной библиотеки. Вернусь, однако, к нашему школьнику. Таким-то образом мы, преподав мальчику урок того, как надо скрывать от людей свои истинные стремления, если хочешь добиться сочувствия, решили написать о вещах, пользующихся общей приязнью: я выбрал корабли на верфях, острый запах стружки и тяжелые странствия «за дальний край людского помышленья». Но я вложил законченное сочинение в письмо, которое поторопился отправить Вам, и заметил эту оплошность, лишь когда школьник явился за обещанной работой: ему достался лишь кусок письма без начала и конца, чтение которого не вызывало потребности быть похожим ни на один из описанных там предметов. Тетя Евлалия, моя принудительная Муза, была очень расстроена. Мы, конечно, выкрутились; я думаю, это даже к лучшему, тем более что, кажется, в моем сочинении число частей света указано неправильно. Если из обломков моего письма, удивительно напоминающего кровать, судьба которой в нем описывалась, Вы поняли, что нам удалось-таки взломать дверь, считайте, что не потеряли ничего.
Итак, я кинулся к двери, из-за которой слышался такой звук, будто армия пигмеев разом ударяет копьями в щиты; когда глаза притерпелись к темноте, я увидел наших старых приятелей, ползучие вилки из баронских ящиков, сплошным ковром тянувшиеся по коридору; в сумраке шевелились их тусклые отблески; на вилках лежал простершись человек, которого они уволакивали за угол, словно стадо муравьев: я успел разглядеть лишь безвольно качающиеся ступни в лакированных ботинках. Я прикрыл дверь, и мы с Филиппом сели на руинах блестящей кровати, в безмолвии, угнетенные тем, как кончилось наше осадное предприятие.
По прошествии некоторого времени, немного придя в себя, мы заговорили о дворецком, которого странным образом до сих пор ни разу не вспомнили.
Мы, естественно, предположили, что он помогал барону в замыслах, которые были у того на наш счет, а когда неизвестные нам и, видимо, неожиданные для них обоих причины заставили барона, подобно сходящему со сцены актеру, сложить с себя пышное одеяние аристократа, домовладельца и счастливого отца, надев взамен простой и темный наряд привидения, дворецкий счел своим долгом довершить планы хозяина и следовал за нами по дому, оставаясь невидимым, пока внезапно не нашел в нас «сокрушителей стен», а наш таран то ли ранил его, то ли напугал до смерти.
«Ну а зачем было шевелить ушами?» — спросил Филипп.
Мы подумали еще и решили, что дворецкий был на самом деле источником всего зла в доме; что, вызнав что-то преступное или позорное в прошлом барона, он угрожал ему оглаской и сделал покорным сотрудником своего коварства, по видимости оставаясь его слугой, и заманил нас с Филиппом, чтобы обвинить нас в гибели барона, в нашей гибели — что-то еще, а самому потом жениться на Климене, которая окажется полностью в его власти (для этого надо было подделать завещание, но мы и это предусмотрели). — Мы не видели вживе никого другого, сказал я, и в видах экономии, любимой питомицы разума, нам не следует предполагать каких-либо причин зла, лежащих за пределами дворецкого; и как говорит бессмертный Теннисон, «сказал я лилии: „Есть лишь один“», так вот и я говорю лилии: есть лишь один, кто мог все устроить, и этот один — дворецкий.