Каллокаин — страница 26 из 29

Она замолчала, и я не сказал ни слова, хотя мне хотелось кричать. «Ведь это как раз то, против чего я боролся, – думал я как во сне, – все, против чего я боролся, чего боялся и чего желал».

Она ничего не знала о секте умалишенных, об их городе в пустыне, но так же неизбежно, как они, подпадала под новый закон, поскольку мечтала об иной общности, иной связи, не той, что дает Империя. И со мной было то же самое, потому что я чувствовал эту страшную и неотвратимую связь между нею и мной.

Я весь дрожал. Мне хотелось крикнуть: «Да! Да!» Казалось, сейчас наступит облегчение, которое вконец измученный человек испытывает, погружаясь в сон. Я спасен, я освободился от пут, душивших меня, и принимал новую веру, простую и ясную, которая поддерживала, но не сковывала.

Я мучительно старался найти нужные слова – и не мог. Я хотел идти куда-то, хотел действовать, сломать все и начать заново. Для меня не существовало больше окружающего мира, не существовало пристанища. Ничего, кроме нерушимой связи между Линдой и мной.

Я подошел к ней, опустился на колени и прижался головой к ее ногам. Я не знаю, делал ли кто-нибудь так раньше и сделает ли когда-нибудь потом. Я никогда об этом не слышал. Я знаю только, что не мог иначе. В этом было все, что я хотел и не мог сказать.

Она поняла меня и положила руку мне на голову. Мы оставались так долго-долго…

Поздно ночью я вскочил с постели.

Я должен спасти Риссена. Я написал донос на Риссена.

Линда ни о чем не спрашивала. Я поднялся к вахтеру, разбудил его и попросил разрешения позвонить по домовому телефону. Я объяснил, что мне необходимо связаться с начальником полиции, и вахтер не стал возражать.

Поговорить с самим Карреком я не смог: он строго приказал ночью его не беспокоить. Но после долгих переговоров к телефону подошел более или менее толковый дежурный, он несколько успокоил меня, сказав, что ночью никаких дел рассматривать не будут. Если я хочу видеть начальника полиции, мне нужно прийти утром, за час до начала рабочего дня, он, дежурный, заранее предупредит обо мне, и, возможно, Каррек меня примет.

Я вернулся к Линде.

Она по-прежнему ни о чем не спрашивала. Я не знал почему: потому ли, что поняла все сама, или потому, что ждала, пока я заговорю первый. Но я не мог говорить, тогда еще не мог. До сих пор мой язык всегда был послушным и надежным инструментом, но сейчас он отказывался служить мне. Так же, как недавно я впервые в жизни по-настоящему слушал другого человека, так и сейчас я сознавал, что должен говорить иначе, чем всегда, а к этому я еще не был готов. Ведь то, что жило во мне и грозило сейчас выплеснуться наружу, никогда раньше не требовало выражения. Я выразил все, что хотел, встав перед Линдой на колени, и она поняла меня.

Мы оба молчали, но это было совсем не то молчание, что мучило меня раньше. Просто мы вместе терпеливо ждали, и самое трудное осталось позади.

Время шло, но заснуть мы не могли. Линда сказала:

– Как ты думаешь, есть еще люди, которые думают так же? Может, среди твоих подопытных? Я должна найти их.

Я вспомнил маленькую бледную женщину, которую так радовало мнимое доверие мужа. С каким наслаждением в приступе неосознанной зависти я отнял у нее эту счастливую иллюзию! Она теперь, наверное, замкнулась в горьком недоверии к людям! А умалишенные, что притворялись спящими в кругу вооруженных людей? Конечно, все они сейчас в тюрьме.

Немного погодя Линда сказала:

– Как ты думаешь, кто-нибудь все-таки думает так же? Кто-нибудь начинает понимать, что это значит – родить ребенка? Другие матери, или отцы, или влюбленные? Может быть, сейчас они молчат, но когда увидят, что другие не боятся, то заговорят тоже? Я должна найти их.

Я подумал о женщине с проникновенным голосом, о той, что говорила про живое, органичное и мертвое, искусственное. Если даже она еще на свободе, все равно я не знал, где ее искать.

Немного погодя, уже сонным голосом, Линда снова спросила:

– А что, если бы можно было создать новый мир – мир матерей? Понимаешь, я говорю вообще, неважно, женщины это или мужчины и есть у них дети или нет. Но где они, эти люди?

Я вздрогнул, и сон с меня как рукой сняло. Меня обожгла мысль о Риссене, который все время чувствовал во мне то, что сам я открыл лишь сейчас. И он пытался нащупать и выявить это, пока я не приговорил его к смерти. Я громко застонал и в отчаянии прижался к Линде.

* * *

За час до начала работы я уже был в полицейском управлении. Каррек ждал меня. С его стороны это было действительно дружеской услугой – ему пришлось встать на час раньше, а ведь он не знал, зачем я пришел. Скорее всего, он подумал, что я спешу рассказать о разоблачении банды шпионов или о чем-нибудь в этом же роде.

– Я, знаете… поставил этот знак… – начал я неуверенно.

– Я вас не понимаю, – сухо сказал он. – Что вы имеете в виду, соратник Калль?

Я сообразил, что он не хочет говорить прямо. В стенах полицейского управления тоже была скрыта определенного рода проводка, и ни одно слово или жест не могли остаться незамеченными. Стало быть, и самому начальнику приходилось остерегаться. Мне припомнились слухи о судьбе Туарега.

– Я ошибся, – сказал я (как будто это могло помочь!). – Дело в том, что я послал вам донос, а теперь хочу взять его обратно.

Лицо Каррека приняло чрезвычайно любезное выражение. Он тут же позвонил и попросил принести бумаги, среди которых находилось и мое письмо. Мне пришлось довольно долго ждать, пока он прочел его. Наконец Каррек поднял голову, и в его глазах я уловил неожиданный блеск.

– Это невозможно, – сказал он. – Даже если бы обвиняемый еще не был арестован, а он уже арестован, полиция не имеет права пройти мимо столь серьезного и тщательно обоснованного документа. Я не могу удовлетворить вашу просьбу.

Я посмотрел в лицо Каррека, напряженное и неподвижное, но ничего не смог прочесть в нем. Да, видимо, каждое его слово фиксировалось, и он, естественно, не мог ответить иначе, особенно после моей идиотской фразы насчет его знака. А может быть, кто знает, я уже успел впасть в немилость. На что ему подручный, который вдруг заколебался! В любом случае, говорить откровенно мы сейчас не могли.

– Тогда, – сказал я, – мне хотелось бы, по крайней мере, попросить вас, чтобы его… чтобы его не приговаривали к смерти.

– Определение меры наказания не входит в мою компетенцию, – холодно ответил он, – такие вопросы решает судья. Я мог бы выяснить, кому поручено это дело, но все равно не имею права сообщать вам имя, потому что попытка предварительного воздействия на суд считается уголовным преступлением.

Я почувствовал, что у меня дрожат ноги, и, чтобы не упасть, ухватился за край письменного стола. Каррек этого не заметил или только сделал вид, что не заметил. В этом отчаянном положении у меня вдруг мелькнула мысль: если сейчас он под наблюдением и потому не в состоянии оказать мне дружескую услугу, то, возможно, он сделает это потом, втайне от других. Все, что сейчас происходит, только игра. В конце концов я же всегда полагался на него.

Но, подняв глаза, я увидел на лице Каррека злорадную улыбку. А через несколько секунд он заговорил медовым голосом:

– Может быть, вам интересно будет узнать, что на процессе Эдо Риссена именно вам предстоит сделать ему инъекцию. Вы для этого наиболее подходите, поскольку мы имеем дело не с рядовым обвиняемым, а с человеком, который неоднократно сам проводил такое расследование. Мы могли бы, конечно, взять конвойных из курсантов, но было решено эту честь предоставить вам.

Лишь много позже у меня возникло подозрение, что он сказал неправду, что никто ничего не решал, а идея эта появилась у самого Каррека в момент разговора со мной. Видимо, он считал, что в моем состоянии необходима хорошая встряска, а может быть, просто хотел причинить мне боль.

Но, как бы то ни было, после обеденного перерыва меня вызвали на процесс по делу Эдо Риссена. Курсантов на время моего отсутствия было велено занять чем угодно. До этого я чувствовал себя настолько скверно, что все происходящее представлялось мне сплошным хаосом, не раз возникало желание бросить все и, сказавшись больным, уйти. Но я все-таки остался, потому что должен был, потому что хотел присутствовать на процессе Риссена. Не затем, чтобы попытаться как-то повлиять на ход дела – тут я был бессилен, а затем, чтобы еще раз увидеть и услышать человека, которого я прежде так боялся и, как мне казалось, так глубоко ненавидел.

Аудитория уже заполнилась. На возвышении сидел офицер высшего ранга – судья – и два секретаря. Перед ними лежали чистые блокноты. Рядом с судьей я заметил нескольких человек в военно-полицейской форме – видимо, консультантов по вопросам психологии, государственной этики, экономики и другим. На расположенных полукругом скамьях сидели курсанты в рабочих комбинезонах – ученики самого Риссена! Я смутно различал их лица, среди множества одинаковых комбинезонов они казались желтоватыми пятнами. Как вся эта молодежь реагирует на происходящее? Напрягая зрение, я пытался рассмотреть то одного, то другого, но их лица были неподвижны, как маски. Я перестал вглядываться, и они снова потеряли четкие очертания, расплылись в туманные пятна. В этот момент дверь открылась, и ввели Риссена в наручниках.

Войдя в зал, он осмотрелся, но ни на ком не задержал взгляда, даже на мне. Хотя почему, собственно, он должен был особенно интересоваться мной? Откуда ему было знать, что сейчас, в отчаянии безнадежности, я жадно ловлю каждое его движение? На секунду у меня промелькнула надежда: а вдруг еще кто-нибудь в зале испытывает те же чувства? Вероятно, даже многие?

Риссен уселся на стул, приняв одну из своих обычных нескладных поз, закрыл глаза и улыбнулся устало и беспомощно, он ни к кому не обращал улыбку, прекрасно сознавая свое полное одиночество, и отдавался ему, ища в нем успокоения, как бредущий по ледяной пустыне обессиленный путник отдается сковывающей дремоте, хоть и понимает, что никогда больше не проснется. И по мере действия каллокаина эта беспомощная улыбка все больше и больше преображала его изможденные черты, придавая им выражение покоя и умиротворенности. Я не отводил взгляда от его лица, и думаю, что если бы даже пришлось ждать несколько часов, я не мог бы оторваться от него. Где были раньше мои глаза, почему я не замечал, какое ни с чем не сравнимое достоинство таится в этом глубоко штатском, смешном на вид человеке?! Это достоинство не имело ничего общего с надменной суровостью, которую воспитывала военная служба, оно как раз и состояло в полнейшей непринужденности и абсолютном равнодушии к тому, как он выглядит и какого мнения о нем другие. Когда он открыл глаза и заговорил, я невольно подумал, что точно так же, откинувшись на спинку стула, он мог бы сидеть где угодно. Вот так же, глядя на ослепительно-белый потолок, он мог бы говорить без единой капли каллокаина. Он употреблял бы те же самые слова, потому что владевшие им чувства одиночества и пессимизма сильнее страха и стыда, которые сковывали нас. Я мог бы просто подойти к нему и попросить, чтобы он заговорил, и он сделал бы это так же добровольно, как Линда, просто в подарок. Он рассказал бы обо всем, что я хотел узнать: об умалишенных и их тайных традициях, о городе в пустыне и о себе самом, о своей тяге к неведомому – она была так сродни тому, что испытывала Линда. Да, он сказал бы все,