Обернувшись с ответной улыбкой на веселый смех сына, Суджита вдруг увидела, как, словно живая, вытянулась одна из темных ветвей, чуть коснулась, поцеловала мальчика в лоб, и он, еще улыбаясь, упал без движенья.
— Он ужален кустарной змеей, а ее яд страшней яда кобры, — шептали соседи, сбежавшись на крики Суджиты.
Долго мать согревала горячими губами синие губки ребенка: не хотело понять ее сердце то, что видели глаза.
— Я пойду к старцам, — прояснилась надеждой Суджита, — они ведь святые, святые все могут…
Они мне разбудят малютку!
— Безумная! — закричали соседи, — к старцам близок сам Брама, их тревожить нельзя!
Но Суджита, как дикая серпа, побежала к священному месту с окоченелым малюткой в руках.
Она не спугнула в своем легком беге даже чутких, словно драгоценные камни, сверкающих бабочек.
Только маленькие обезьянки закрылись морщинистыми, как у старых женщин, руками, защищаясь от холодного ветра ее покрывала.
Но вот и большие деревья… Кольцами удава извиваются черные корни…
Луна уже совсем пробралась сквозь лианы, и дрожат серебром листья манговых пальм.
Зелеными изваяниями выделяются старцы в трепетном свете луны.
Все до последнего видны ребра, чуть раздуваются и редком дыханье.
— Брама… О Брама! Великий… — шевелятся блеклые губы.
— Отцы, помогите! — зарыдала Суджита.
Ни один не прервал свои размеренный шепот, ни один не поднял век, прозрачных, как перепонки летучих мышей.
— Вы только взгляните, как прекрасен мой спящий малютка! Отцы, опустите воздетые руки на черные кудри уснувшего, попросите великого Браму его разбудить!
Но не дрогнули воздетые к небу, как черные сучья, сведенные руки.
— Отцы! Вы не люди! — закричала Суджита. — Вы даже не звери… И тигр пожалел бы меня, растерзав… освободил бы от страданья. Вы хуже деревьев: деревья хлестали меня по плечам, отвлекали от мысли, съедающей сердце… А вы! Даже не подняли век…
Вы просто камни, как те, на которых сидите.
И, уже не надеясь на чудо, Суджита вернулась в деревню и сложила погребальный костер для малютки.
С последними струйками синего дыма навсегда вышла она из опустелого дома.
Шла она долго, шла она много дней, а от своего горя уйти не могла.
Оно шло с ней рядом, не отставало.
Изнемогла Суджита, села у пыльной дороги, закрыв глаза, не хотела вовсе смотреть. Все ей делало больно. Лучи восходящего солнца разбегались по небу, словно сверлящие душу мечи.
Она вся дрожала, как заблудившийся путник во время дождей: весь холод из тела малютки перешел в ее сердце.
— Женщина, зачем так скорбеть? — сказал голос нежный, как звон тетивы.
— Женщина, разве уже все перестали петь птицы?!
— Разве все губы детей без улыбки?!
Пред Суджитой стоял человек в желтой одежде странствующего монаха — биншу.
Его глаза посмотрели ей прямо в сердце с такой теплой лаской, что распалась на нем ледяная кора и росой подступила к глазам.
Прорываясь, уносилась слезами черная паутина, заткавшая небо, и, словно умытое, улыбнулось вновь солнце.
— Дорогая сестра, я могу облегчить твое горе, — продолжал незнакомец, — обойди двадцать дворов в той деревне, что видна за зеленой горой, и спрашивай везде только одно:
«Дайте мне несколько зерен горчицы!» И если найдешь такой дом, где никого не коснулся мечом бог смерти Шива, то принеси мне сюда эти зерна.
Быстро, забыв утомленье, вскочила женщина, побежала в деревню, еще быстрее вернулась.
— Такого двора не нашлось, — сказала она, — горчицу давали охотно, но горьких утрат у всех было больше, чем маленьких зерен на моей ладони.
— Заметила ль ты, сестра, как одинаково у всех людей дрожат губы, когда они вспоминают о горе, как одинаково, словно незрячие, потухают живые зрачки?
— Я думала только о том, чтобы облегчить свое горе, зачем мне было смотреть на чужих? — удивилась Суджита.
Человек в желтой одежде с тихой грустью поник головой и, помолчав, промолвил:
— Женщина, ты очень плохо искала, пойди еще раз.
— На ногах моих чуть держатся сандалии, посмотри, как распухли… — сказала Суджита; но, так как сердце ее все-та- ки болело больше, чем тело, она снова пошла, но, вернувшись, без слов повалилась на землю.
— Много ль обошла ты домов? — нагнулся над ней человек.
— О, я не вынесла больше пяти, — простонала женщина. — Опять везде охотно давали горчицу, но как только я спрашивала: «Не умер ли кто, близкий сердцу?» — они столько боли вплетали в слова, их слезы так выедали мне душу, что мне показалось — они говорили о моей же утрате. Ах, господин, зачем научил ты меня смотреть на лица людей?!
— Сестра моя милая, — еще раз повторил он, — сейчас ты искала гораздо лучше, собери свои силы для третьего раза, поверь мне — уже близко зерно, что поглотит навек твое горе.
Безмолвно, как бегущие тени деревьев, вновь скрылась Суджита за зеленой горой.
Вот уж солнце пошло умываться в священную реку, утомившись само своим жаром.
Вот уж остыл накалившийся за день песок, и человек в желтой одежде порадовался, что женщина снимет сандалии и ей будет легче ступать по земле. Но Суджита не шла.
И только когда выбежали на небо первые, самые любопытные звезды, она показалась, вся светлая, из-за зеленой горы.
Незнакомец поднялся и сам, лучезарный, пошел ей навстречу.
— Я не пошла дальше первого дома, — быстро заговорила Суджита. — Там, на полу, я увидала калеку-ребенка, отец его пьяный валялся на улице, а мать несколько дней как сожгли. Я все время возилась с ребенком. О, если б ты видел, как он был грязен.
— А зерно горчицы ты, конечно, спросила? — улыбнулся, как добрый отец, незнакомец.
— Подожди… ребенка надо было мыть… но вода не согрета, корыто одно, в нем едят свиньи… я побежала к соседям…
— Ты, конечно, спросила о зернах?
— Представь, я забыла… Я прибежала просить у тебя, не дашь ли ты что для ребенка? В деревне все так бедны, не нашлось даже тряпки, а ты такой добрый.
Блаженный Будда, так как это был он, самый мудрый из всех мудрецов, снял с себя верхнюю желтую одежду, отдал ее женщине, а сам остался в одной длинной полотняной рубахе.
— О, женщина, только забыв о себе, ты нашла для себя утешенье.
Малая капля, отделившись от моря, тотчас усыхает. Так и сердце, сестра, бьется жизнью лишь в общем, а в своем — оно умирает.
И, подняв благословляющие руки над всею землей, улыбаясь распустившимся лотосам, тихий мудрец пошел дальше.
Ольга ФоршПАССИФЛОРА
Илл. А. Яцкевича
Знаменитый художник, еще юноша, прервав пиршество, вышел из города и поднялся на высокую гору.
Здесь, один, храня трепет незавершившихся поцелуев и уже готовый принять вдохновение утра, он не выдержал полноты мига и дерзко воскликнул: «Кто другой, кто источник?
Я сам, я — творящий».
— Ошибаешься, ты исполнитель, — чуть насмешливо сказал старец, и на плечо положил ему руку, и в глаза глянул древними, как пирамиды, глазами.
— Старик, ты не здешний, — гордо вспыхнул художник, — и ты, верно, не знаешь, что это я написал Красоту. До сих пор толковали о ней наугад; я один вызвал все ее краски, я один навсегда отделил от нее безобразие. Люди плачут от радости, что одним бременем у них стало меньше, закрепленная тайна не мучит… Это ль не творчество, назвать людям тайну?
— Да, я ошибся, — чуть дрогнул старец улыбкой. — Ты не исполнитель. Исполнитель должен быть мудрым, чтобы не исказить начертаний Творца. А мудрость, художник, не знает различия: подобно оку, она равно видит все, что вмещает. Я ошибся, ты просто наемник.
Старец скрылся, а юноша, с досадой решив, что это был странный безумец, спустился в родную долину.
— Божественный, нарисуй нам скорее Добро! — окружили его почитатели. — Собери его вместе, как собрал Красоту; мы тогда твердо узнаем, где зло, и опять будем невинны, как были в раю.
Вот безобразие… теперь его всякий видит.
— Ах, вы не так меня поняли… — вдруг смутился художник. — Все дело в том, как падут лучи солнца. Безобразия нет.
— Не верьте ему, — закричали толпе почитатели, — художнику не полагается знать, что он творит; это даже в учебниках…
— Мы не хотим больше выбора, мы устали, — заволновались в толпе, — пусть называет все тайны, пусть даст нам готовую жизнь, ведь на то он избранник.
Но художник не скоро написал им Добро. После того, как он поговорил с древним старцем, глаза его стали видеть во много раз больше, чем могли сказать краски. Пред пустым полотном с незапачканною кистью сидел он напрасно, подыскивая цвет и форму.
Лишь только он мысленно делал выбор, память сей час, как докучное эхо, кричала: «Мудрость не знает различий», и, бесконечно раздвигаясь, утрачивал образ силу и, как мыльный пузырь, не вмещая в себя бесконечность, падал на душу утомительной бисерной пылью.
Наконец, перед самой выставкой художник с равной любовью сверху донизу покрыл необъятное полотно всеми красками, какие только были на свете.
— Он больше не может ушить нас; посмотрите, он стал безумцем, — с раздражением заговорили на площади, и вчерашние почитатели разбежались по городу искать новых избранников, искать тех, кто захочет с ними вместе давать имена безымянному…
— Я теперь не наемник, я уже исполнитель, — про себя усмехнулся художник.
— Милый брат, они правы на своих площадях — ты безумец, — протянул ему руку пишущий книги, которых никто не читал. — Человек, как бы ни был велик его гений, чтобы быть понятым, должен опираться на мир. В мире же все разграничено. Войди, друг, в берега или, как я, погрузись в созерцание.
— Мое начертание — безумие бега, — сказал тихо художник, и, забрав свои краски, не обернувшись ни разу на город, он ушел на высокую гору.
Дикий боярышник стал колоть ему руки, и каждый камень, обрываясь под нетерпеливой ногой, казалось, тянул его снова обратно.