Кстати, и музыка, воскресившая в последнее столетие угасшую было мелодию и развившая ее до крайнего совершенства, привлекала к «Небесной» множество посетителей. На ней были сосредоточены лучшие музыкальные механические инструменты, причем сочетание древнего граммофона или раз навсегда установленного плана мелодий вместе с капризами эоловой арфы производило поразительные и неожиданные эффекты какой-то автоматической импровизации, вечно меняющегося и вечно нового музыкального калейдоскопа.
Станция «Небесная» уже лет двадцать, как стала излюбленным местом отдыха рабочих, сюда прилетали для дружеских вечеринок и обедов, здесь справляли семейные и общественные праздники и тут же заключались браки вписыванием имен жениха и невесты в особую, роскошно переплетенную алюминиевую книгу (вообще в Республике была в употреблении эта тончайшая металлическая бумага).
Эрле и Илья, выйдя из радиоплана, очутились в широкой аллее среди поэтических киосков и цветников и пленительных скульптурных групп, сделанных из легкого материала, чтобы не обременять остров излишней тяжестью. Между прочим, доступ на «Небесную» был ограничен: соблюдалась очередь, и все-таки остров мог поднимать до 50.000 человек. Но были и другие острова отдыха и каждый отличался чем-нибудь и привлекал к себе публику.
Гуляющих было уже много. Под легкой, умеряющей солнечный зной, прозрачной, как воздух, и сохраняющей ровную температуру кровлей порхали, как клочки расшитого драгоценными камнями атласа и бархата, тропические бабочки, белые и изумрудные попугаи качались на ветках, колибри кружились над цветами, сами похожие на венчики цветов.
Печальный уклон мыслей, овладевших настроением Эрле, выпрямился, улыбка расцвела на ее губах в ответ на приветственные улыбки знакомых.
Среди последних вскоре оказались и товарищи, приглашенные Ильей на свадебный пир.
Брачная церемония, в сущности, представляла собой пережиток, уже не имевший сколько-нибудь серьезного значения. В киоске на столе лежала книга, и желающие записывали в ней рядом свои имена. Сроком брачной связи полагался один год. Срок истекал, и тогда муж и жена требовали старую книгу и еще раз записывали свои имена. Было много случаев, когда старики вписывали свои имена в сотый раз и правили в кругу друзей свои вековые юбилеи.
Эрле получила поздравительный букет от товарищей, а Илья попросил их пройти на Западную эстраду, где был открытый балкон, и на нем уже приготовлен стол.
Пожав новобрачным руку, гости оставили на время мужа и жену.
— Ничто не разлучит нас теперь, Эрле, — сказал Илья, — несколько лет подряд ты была моей музой, хотя и не подозревала этого, и вот теперь ты так близка мне, и это такое счастье…
И он продолжал говорить все то, что в таких случаях говорили молодые люди и триста, и четыреста лет назад и о том, что прежде связывало и вечно будет связывать мужчину и женщину.
Эрле доверчиво опиралась на руку поэта. Но внезапно на повороте в темную аллею они встретили Вольдемара. По обыкновению, он был изысканно одет: в коричневом кафтане, в соломенной шляпе, с перламутровой пряжкой в лакированных башмаках; и с тростью в руке — по праву старости. Он был так строен, красив и свеж, что нельзя было назвать его стариком; по-видимому, ему предстояла еще долгая жизнь, и только в темных глазах его залегло глубокое чувство скорби и душевного страдания.
— Здравствуй, Эрле, здравствуй, товарищ Илья, — сказал он, — мне было приятно узнать, Эрле, что ты ценишь жизнь и сумела найти радость, которую потеряла, когда умер Григорий. И, конечно, Илья, при всех его достоинствах, может быть, еще не совсем стоит твоей дружбы. Я помню тебя, Эрле, еще маленькой девочкой, ты всегда была хрупким, но очаровательным созданием. И тебя, Илья, помню, ты был задорным малым в моей школе, сорвиголова, и изводил меня стихами на уроках высшей математики. Правда и то, что математика и стихи, строго говоря, музыкально родственны. По всем этим мотивам, я считаю себя, разумеется, вправе быть сегодня вашим гостем и, как видите, прилетел на остров, который тоже мне немножко сродни — я был и его «воспитателем». Но, как вам известно, я обречен пожизненно носить золотой браслет; и кто пожмет мне руку и хоть на полчаса забудет тяготеющее на мне клеймо Каина?…
— Я вас всегда называю другом, — ответила Эрле, — и не сомневаюсь, что и Илья чувствует к вам незабываемое расположение. Золото у нас знак бесчестья и вы достаточно наказаны… Илья, не правда ли?
— Правда, — отвечал Илья, — золото — знак бесчестья. Не знаю, как отнесутся к учителю Вольдемару гости наши. Я лично по-прежнему жму ему руку и все-таки откровенно скажу: тяжела его каменная десница. Бедный старый друг, скажи, за что ты убил жену? Как мог ты запятнать кровью нашу, до той поры безгрешную, Республику? Уже третье десятилетие истекало, уже тридцатый раз на единственном новогоднем заседании Судебного Трибунала возвещалось миру, что в нашей стране в течение года не было совершено ни одного преступления и никто из граждан не был подвергнут наказанию или даже взысканию за какой-либо проступок — и вдруг!..
Эрле потупила глаза и пояснила:
— Может быть, учитель находился в момент убийства в состоянии невменяемости.
— Нет, — сказал Вольдемар, — я не был безумен. Вернее — во мне проснулся кто либо из моих предков. Я почти хладнокровно приговорил Анну к смерти. Я казнил ее, предварительно объявив ей приговор.
— Ты мог!
— За что?
— Я совершил даже два убийства. Она готовилась быть матерью.
— Вольдемар, чудовищно!
— Знаю и страдаю.
— Но за что? За что?
— За измену.
— В любви?
— Да.
— Какое старое и смешное слово.
— Слово, но не факт, — горестно сказал Вольдемар. — Ребенок родился бы не от меня, а все думали бы, что я его отец.
— Но, Вольдемар, вы древний. Такие взгляды были изжиты еще в XIX веке, и тогда уже эксцессы ревности являлись исключением.
— Я совершенно не могу войти в положение товарища Вольдемара, точно так же, как не могу себе представить Эрле в положении несчастной Анны. Однако, предадим забвению.
— Найдем вас, учитель, на Западной эстраде, — сказала Эрле и протянула руку.
Вольдемар полгал ее руку левой рукой. Правая рука его была закована в толстый золотой браслет, плохо прикрываемый обшлагом рукава его щегольского кафтана.
Комендант «Небесной» был тоже, как и Вольдемар, вдохновляем предками, но не на уголовные эксцессы, а на изучение старины, поскольку она была прекрасна. Занятия в историческом Архиве привели его к заключению, что он потомок какого-то московского мецената, основателя славившегося в начале XIX века художественного музея. Наружность у коменданта была тоже старомосковская. Трезвый стол и гигиеническое питание давно уже отучили население от излишеств, способствующих ожирению и развивающих желудочные и другие болезни. Мясо было изгнано повсеместным обычаем из общественных столовых. Но комендант был поклонником древней кухни — и у него было красное, круглое, бородатое лицо, большие здоровые зубы, толстая грудь и веселые глаза навыкате.
Он уже хлопотал около стола, накрытого на тридцать «персон», и любовался редчайшей фаянсовой посудой Посконина[25], фабрики, уже не существующей почти четыреста лет. Хотя современная посуда, по утверждению знатоков, во много раз превосходила красотою даже древние лиможские майолики и эмали, но комендант не ценил ее. Она была слишком распространена, и он предпочитал в особых торжественных случаях похвастать севром, веджвудом, Поповым[26] и Поскочиным. В граненых хрусталях рдели и играли красные и золотистые напитки. Гармонично пели серебряные фонтаны, трепетали живые цветы невиданной красоты, только что выхоленные искусными садовниками — неожиданные разновидности орхидей и обыкновенных луговых цветочков, доведенных культурой до странных форм и размеров.
— Милости просим, произнес комендант, — церемонно отвешивая поклон вошедшим новобрачным и, в присутствии гостей, которым он указал места, сказал приветственную речь.
Речи, в особенности застольные, были в большой моде, вместе с предупредительностью и утонченной товарищеской вежливостью; но было принято, что больше трех минут речь не должна продолжаться. Общие места, заезженные фразы, повторение и нагромождение доказательств там, где мысль была ясна, не допускались и считались дурным тоном, точно так же, как и длинные стихи, от которых требовалась музыкальная сжатость формы и содержания. Зарвавшегося оратора не прерывали криками «довольно!», но председатель собрания нажимал кнопку, и раздавались оглушительные рукоплескания из горла граммофона. Из особого добродушного отношения к толстому коменданту выслушали до конца его вступительную приветственную речь, затянувшуюся до пяти минут. Платформа в середине стола вдруг выдвинула чудесные, из тончайшего фаянса, на вид настоящие серебряные с матовыми украшениями поскочинские суповые миски и блюда, и комендант, как истый метрдотель XIX века, вооруженный салфеткой, снял крышки и стал, начиная с новобрачных, угощать присутствующих и наливать в бокалы легкие вина.
Весело было всем. Забавляли замечания коменданта, непривычный вкус изысканных закусок и блюд, остроты; чокались, по примеру коменданта, с Ильей и Эрле. А молодой человек, избранный председателем стола, предложил, чтобы речь была сказана каждым, но чтобы длилась не больше одной минуты и чтобы она представляла собой крылатое слово. Если же кто умудрится на речь еще короче, того Эрле поцелует.
— Премия удовлетворяет, товарищи?
— О, мы заранее завидуем счастливому сопернику! Нельзя было придумать лучшей премии! — раздались голоса.
— А товарищ Эрле согласна?
Эрле прикрыла до половины лицо цветком и сказала:
— Согласна.
После белого, как снег, сливочного лебедя из миндаля и сахара — совсем во вкусе московских бо