Камень Грёз — страница 10 из 86

– Ах, да, она древняя, и смастеривший ее знал свое дело. Королевская арфа. Но как она попала во владения Эвальда?

Светловолосая голова юноши склонилась ниже над арфой, и пальцы его безответно перебирали струны.

– Я заплатила, чтоб он оставил ее и тебя, – промолвила она. – Неужто ты не дашь мне ответа?

Звуки затихли.

– Она принадлежала моему отцу. Эвальд повесил его в Дун-на-Хейвине, перед тем как сжечь двор. За песни, которые слагал мой отец, за правду, которую он пел, о том, как приближенные короля оказались на деле совсем не теми, за кого себя выдавали. Эвальд был ничтожнейшим в его дружине, мелким даже в своем великом злодеянии. Когда король умер, а Дун-на-Хейвин горел, отец спел им свою последнюю песню. И был схвачен ими, то есть Эвальдом, – живым или мертвым, я так и не знаю. Эвальд повесил его во дворе на дереве, а арфу Дун-на-Хейвина забрал себе. В насмешку над моим отцом и королем он повесил ее на стене в своем зале. Так что она никогда не принадлежала ему.

– Посмел повесить арфиста короля!

Фиан не поднял на нее глаз.

– Он делал вещи и похуже. Но с тех пор прошло уже семь лет. И вот пришел я, когда вырос, и начал бродить по дорогам, играя во всех замках. Последним был Кер Велл. Ему – в последнюю очередь. Всю зиму я пел любимые Эвальдом песни. Но на исходе зимы я прокрался ночью в зал и починил арфу, а затем бежал через стену. На вершине холма я вернул ей голос и спел песню, которую он помнил. За это он и преследует меня. А кроме этого, мне больше нечего сказать.

И тихо Фиан запел о людях и волках, и горькой была та песнь. Вздрогнула Арафель при звуках ее и поспешно попросила его остановиться, ибо в своих тревожных снах Эвальд услышал ее и завертелся, и, вздрогнув, пробудился в поту.

– Спой теперь что-нибудь более доброе, – попросила она. – Более светлое. Эта арфа не была создана для ненависти – дар моего народа королям людей. Случалось, раньше мы одаривали их, разве ты не знал? Звук ее проникает во все миры Элда – твой и мой, и гораздо более темные тоже. Никогда не пой темных песен. Играй мне светлые мелодии, воспой мне солнце и луну, и смех, спой мне самую светлую песню, которую ты знаешь.

– Я знаю детские песни, – с сомнением ответил он. – И походные песни. И великие песни, но наше время словно создано для темных песен.

– Тогда спой мне песни для малышей, – сказала она, – те, от которых смеются люди, – о, арфист, как мне нужен смех! Больше, чем что-либо иное.


И Фиан сделал, как она просила. Пока луна всходила над деревьями, Арафель вспоминала песни былых лет, которые мир не слышал уже много веков. Она напевала их нежно, а Фиан слушал и подхватывал мелодию на арфе, пока слезы радости не начали струиться по его щекам.

В этот час в Элдвуде не могло случиться ничего дурного: духи недавних времен, что крались, пугали и боролись с человеком, бежали в иные места, не находя здесь ничего знакомого; а древние тени, дрожа, расползались в разные стороны, ибо они были памятливы.

Но время от времени эльфийская песнь обрывалась, ибо Арафель ощущала прикосновения зла и ничтожности внутри себя и холод пронзал ее, как железо, принося с собой чувство ненависти – так близко, как никогда прежде.

Потом она смеялась, разрушив чары и отогнав их от себя. Она склонилась к арфисту, показывая ему полузабытые песни, но все время ощущая, как где-то там, в долине Керберна, на холме Кер Велла мечется в потных снах человеческое тело. Эвальд чувствовал, как над ним насмехаются эльфийские мелодии, пробуждающие эхо и спящих духов.


С рассветом Арафель с Фианом поднялись и немного прошлись, и разделили трапезу, и напились из холодного чистого источника, который был ей известен, пока горячее око солнца не пало на них и не погрузило Элдвуд в знойную тишину.

Потом Фиан безмятежно заснул, а Арафель боролась с навалившейся на нее дремой. И сны пришли ей в этой дреме, ибо настало время грезить ей, когда он, Эвальд, бодрствовал, и бег этих снов ничем нельзя было остановить, как тяжесть опускавшихся век. Они обступали ее все теснее и теснее. Сильные ноги человека сжали круп огромной дикой лошади, руки его сжали кнут, и он безжалостно пришпорил животное. Ей снились лай собак и травля, и бег по лесам и склонам, и яркие брызги крови на пятнистой шкуре, ибо Эвальд кровью стремился стереть кровь, потому что в его памяти все еще звучала арфа, и он помнил… арфиста, и зал, и то, как тот воспевал его службу королю. Он гнался за оленем, но думал о другом. Она вздрогнула от убийства, совершенного ее собственными руками, и ужаснулась страху, сгущавшемуся в глазах господина долины, страху, что отражался в глазах его друзей, ложился на бледные лица его жены и сына, когда, запятнанный оленьей кровью, он вернулся домой.


С наступлением вечера Арафель и ее арфист проснулись, и нежные песни разогнали страх и сны. Но все равно воспоминания время от времени охватывали Арафель, и она ощущала боль утраты, и леденящий холод наваливался на нее так тяжело, что рука ее невольно скользила к шее, где прежде висел лунно-зеленый камень. А однажды на ее глазах внезапно выступили слезы. Фиан заметил это и запел еще более веселые песни.

Но музыка не веселила ее, и струны замерли.

– Научи меня еще одной песне, – попросил он, пытаясь отвлечь ее. – Ни один арфист не знает таких песен. И может, теперь ты поиграешь для меня?

– Я не умею, – ответила она, ибо последний настоящий арфист из ее народа давным-давно сгинул в море. Но ответ ее был не совсем правдив. Когда-то она играла. Музыка ушла из ее рук с тех пор, как последний из ее собратьев покинул этот мир, а она пожелала остаться, ибо слишком любила этот лес, несмотря на соседство с людьми.

– Играй, – сказала она Фиану, с усилием пытаясь улыбнуться, хотя железо смыкалось вокруг ее сердца, а господин долины метался в кошмарах, просыпаясь в поту и одержимый призраками.

Это была та самая человеческая песня, которую Фиан заиграл тогда в отчаянии на скале, яркой и дерзкой была она, и Элд откликнулся на нее звоном; и Эвальд, мучаясь бессонницей, завернувшись в меха, задрожал перед очагом, сжимая с ненавистью свой камень и не желая его отпустить, хоть он нес ему смерть.

Но тут запела тихо Арафель – песню древней земли, которую никто не слышал с тех пор, как мир поблек. Арфист подхватил мелодию, которая ведала о земле и берегах, о водах, о приходе человека и изменении мира. Фиан рыдал играя, а Арафель печально улыбалась и наконец умолкла, ибо это была последняя эльфийская песня. Сердце ее посерело и застыло.


Наконец вернулось солнце, но Арафель больше не хотела ни есть, ни отдыхать, она сидела, погруженная в свое горе, ибо утратила покой. Ей снова захотелось вернуться сумеречным путем в свой мир с его более яркой луной и более нежным солнцем. Может, сейчас ей удалось бы уговорить арфиста пойти с ней. Он сумел бы найти путь туда. Но она сама отдала часть своего сердца в залог и теперь даже не могла уйти отсюда – слишком крепко она была привязана к мыслям о камне. Так она отдавалась горю и отчаянию, временами прижимая руку с тому месту, где был прежде камень. Тени шептали, что наступает конец Элду. Но она с древним упрямством отказывалась их слушать, хотя чувствовала обреченность – слишком многого не стало, и она стала подвластна даже арфе.


Он снова выехал на охоту, Эвальд из Кер Велла, как только солнце поднялось. Доведенный до бешенства снами и бессонницей, он кнутом выгонял своих людей за ворота, как собак, к лесу – разграблять его пределы, ибо он догадывался об источнике своего рока и звуках арфы во сне. С огнем и топорами он пересек темные воды Керберна, собираясь свалить одно за другим все деревья, пока все не опустеет и не погибнет.

Теперь шепот и шелест леса был пронизан гневом. С севера на Элдвуд и всю долину Кера накатывала армада туч, закрывая собой солнце. Ветер дышал в лица людей, так что ни один факел не был поднесен к лесу из страха, что огонь может обернуться против них же самих; но топоры все равно звенели и этот день, и весь следующий. Тучи обкладывали небо все плотнее, а ветра становились все более пронизывающими, Элдвуд мрачнел и наполнялся сыростью. Арафели все еще удавалось улыбаться по ночам, когда она слушала песни арфиста. Но каждый удар топора заставлял ее содрогаться, и, когда Фиан спал урывками, железное кольцо все плотнее сжималось вокруг ее сердца. Она знала, что рана, наносимая Элдвуду, расширяется с каждым днем и господин долины наступает.

И наконец покой вовсе покинул ее – она не могла обрести его ни днем, ни ночью.


Она сидела, повесив голову, под подернутой облаками луной, и Фиан не мог развеселить ее. Он взирал на Арафель с глубоким отчаянием, а потом сочувственно прикоснулся к ее руке.

Она не сказала ни слова, но поднялась и пригласила арфиста немного пройтись вместе с ней. Он повиновался. И злобные твари завозились и зашептались в глубине чащоб и порослей вереска, внушая гнусные помыслы ветрам, так что Фиан то и дело вздрагивал и пятился во тьму, и жался к Арафели.

Силы ее убывали – ей не удавалось заглушить эти голоса, и она не могла заставить себя не слушать их. «Крах, – шептали они, – все бесполезно». И наконец, ухватившись за руку Фиана, она опустилась на стылую землю и прильнула головой к изъеденному, умирающему дереву.

– Что мучает? – спросил Фиан и погладил ее по лицу, и расцепил скрюченные пальцы, раскрыв ладонь, тянувшуюся к горлу, словно ища там ответа. – Что мучает тебя?

Она пожала плечами и улыбнулась, и вздрогнула, ибо даже сейчас в темноте при свете костров и факелов топоры продолжали стучать, и она ощущала, как железо снова вгрызается в лес, сотрясающийся от бесконечного крика, который длился уже много дней; но Фиан был глух к нему – таким уж он был создан.

– Спой мне песню, – попросила она.

– Сердце мое не лежит к песням.

– Как и мое, – откликнулась она. Пот покрывал ее лицо, и он утер его нежной рукой, пытаясь облегчить ее боль.

И снова он поймал и разжал ее пустую руку, тянувшуюся к горлу.