ругие. Сказал, что самое главное — моей мадонне не хватает улыбки. Привыкли, чтоб она улыбалась, — ну да, привыкли… Мария снисходит к человеческим скорбям. А моя божья матерь не улыбается. Моя божья матерь не снисходит. Она повелительница, царица. А все-таки сидит у лестницы. Так сидят одни нищенки. Тоже с ребенком на руках. Моя царица сидит у лестницы и охраняет младенца, а куда смотрит? Ждет молитв? Но иные молитвы человеческие попадают в ад…
В эти страшные времена неуверенности и смятенья матерь божия — у лестницы. Видно, скоро конец света.
Он встал и пошел. Жестокий ливень слепил его, промочив до нитки. Гроза утихла, — верно, нашла добычу, цену которой знала. Ливень стоял стеной, которую надо раздвинуть. Он шел, — даже стражи не было на улицах, — шел один…
Даже стражи не было на улицах! Шут Скарлаттино, видя, что гроза прошла, осторожно открыл дверь своего домика и кивнул старухе, чтоб выходила. Ведьма, до того безобразная, что, когда она отваживалась выйти днем на улицу, в нее кидали камнями, скользнула во тьму.
Скарлаттино на рассвете нашел на ступенях храма Сан-Пьетро-Маджоре мертвого ребенка. Было неясно, погиб ли ребенок от голода или от материнской руки, но шуту стало жалко трупик, и он заплакал над ним. Потом взял его себе под мышку и стал бегать с ним по городу, прося похоронить его по-христиански, — но дурака отовсюду гнали, так что горб его весь покрылся синяками. Эти шутки были ему не по вкусу, отовсюду его гнали, а он все продолжал ходить от одного храма к другому, от одного приходского дома к другому и просил, просил безуспешно. Потому что не задаром земля освящена, а у шута не было денег, да и были бы, так ни священникам, ни похоронному братству не хотелось докапываться, окрещен ли ребенок-то, ведь нынче по всему краю множество еретиков бродит, и ну как сгниет ребенок в освященной земле, станет пугать, а то еще мор начнется. И вот шут пробродил целый день, осыпаемый насмешками, а вечером вернулся домой с трупиком. Положил его на стол, обмыл, зажег свечку и стал ждать, когда ребенок проснется, — он будто спал. Шут взял тарелку, сварил кашу и стал себя ругать за то, что сперва счел его мертвым: теперь свет от свечки трепетал на личике ребенка, так что была опасность, как бы он не проснулся слишком скоро и не стал плакать от голода. Но, видя, что ребенок долго не просыпается, шут потрогал его — он был холодный. Тогда шут зарыдал о том, что у него умер ребенок, начал с воплями рвать волосы у себя на голове, горько сетуя, что княжескому забавнику отказано во всех радостях на свете. Потом успокоился и стал надеяться. Сел к очагу и принялся ждать чуда. Но чудо не пришло, пришли буря и старуха. Обе вместе, и поэтому он сперва взвыл от ужаса, решив, что обе пришли за ним. Старуху звали Лаверна — на смех. Она жила в домишке с такими прогнившими стропилами, что они только благодаря заклятию не обрушивались ей на голову. Никто не знал, почему она еще жива, — один только дьявол. Но она не всегда была старухой, когда-то у нее было другое имя, — ее звали Джанеттой, — такое же красивое имя, как она сама, и происходила она из рода Фоскари, цвет лица у нее был белей нарцисса, а губы слаще гиметского меда, патрицианские сынки ходили в храм ради нее и мечтали о любви, страстно клянясь своим именем и родом, но она отдала безраздельно свое сердце и тело дворянину Джано Торелли, который всегда ждал ее у кропильницы, плача от любви. Но братья ее ненавидели Джано, они проникли однажды ночью к ней в спальню, где она предавалась со своим милым любви, и пронзили его мечами прямо на ее обнаженном теле, она стала кровавой невестой, и ни один мужчина уж не дотронулся бы до нее. Братья отрубили ее милому голову, но прекрасная Джанетта нашла ее, положила в цветочный горшок, засыпала землей и, когда мясо сгнило, посадила цветок и стала поливать его слезами. Цветок рос, благоухая любовью, благоухая поцелуями любимых губ. Джанетта все время сидела у окна, целовала цветок, оплакивая любовь. Братьям это показалось странным, они разбили горшок, нашли череп и выгнали сестру из дома, натравив на нее собак. Теперь она старуха, никто не знает, откуда она взялась во Флоренции, — она старуха в лохмотьях, безобразная, отталкивающая покровительница злодеев, поэтому ее зовут Лаверна, и еще для того, чтоб у нее было какое-нибудь имя. Лаверна — имя нимфы, pulchra[42] Лаверна — это звучит смешно, но вот молитва убийц и мошенников в Древнем Риме: "Pulchra Laverna, da mihi fallere, da justo sanctoque videri peccatis et fraudibus obice nubeni…" — "Прекрасная Лаверна, пошли мне уменье обманывать и при том казаться праведным и святым, опусти покров ночи на грехи мои, злоумышления мои мраком окутай…" Вот какая молитва! Старуха была Лаверна, хоть и не нимфа. Услыхала о трупике и, как зверь на падаль, пришла за ним к шуту, крадучись в буре и тьме. Потому что от мертвого ребенка все части идут в дело, коли сварить их с соответствующими снадобьями и толково подобранными примесями. Сердце сердцу весть подает, это таинственная правда, а сердце ребенка, сваренное с миртовыми эссенциями, поможет брошенной девушке, которая должна, опозорившись, родить. Нужно колоть детское сердце, сваренное вместе со свадебным миртом, длинной иглой, приговаривая: "Prima che'l fuoco spenghi, fa ch'a mia porta venghi…" — "Прежде чем огонь погаснет, заставь его вернуться к моей двери, пусть его пронзит любовь моя, как я пронзаю это сердце…" Детская рука, копченная над горящим обломком виселицы, полезна для разбойников, а у кого в кошельке есть кусок детской печени, у того удачно пойдет любая торговля. Неуязвимость дает частица ребер, а хитрость черепная кость ребенка, самые красивые девушки будут ложиться к тебе в постель, если ты имеешь его лобковую часть, и у того не падет конь, кто заполучит легкие детского трупика. Все идет в дело, коли хорошо проварено, с соответствующими обрядами и ядами в час могущества дьявола и потом высушено в лунном свете, probatum est[43] по старым книгам, — и пупок годится, и обрезки ногтей.
Сначала старуха принялась доказывать шуту, что это не его ребенок, но шут закричал не своим голосом, что старуха — из ада и пришла, чтоб наказать его за то, что он не похоронил ребенка. Только когда она забренчала деньгами, он, услышав золото, перестал бояться ада, но ребенка все-таки не отдавал. Старуха рассердилась, ей не хотелось идти в бурю на кладбище, выкапывать там других мертвых детей, но шут этого не понимал, он стал ругаться со старухой; она не осталась в долгу, а в это время тени их на стене обнимались, оттого что всякий раз, как они, со сжатыми кулаками, наскакивали друг на друга, тень одного тоже наскакивала на тень другого, чтоб ее поцеловать.
Наконец шут понял. Старуха пришла, чтоб похоронить ребенка! Он стал со слезами благодарить старуху, смеясь и ликуя, что ребенка опустят в освященную землю и старуха умней попов и похоронного братства, — не старается первым долгом докопаться, крещен ли ребенок и не вызовет ли мора. Он отдал ребенка, и старуха убежала в ливень и тьму, крепко прижав холодное тельце к высохшим грудям; она спешила: только рассветет, к ней придут два дворянина за неуязвимостью, а потом — одна красивая девушка, купеческая дочь, по имени Джанетта, с которой любовник перестал спать, бежал, боясь ее братьев, не спит с ней больше, не целует ее прекрасную обнаженную грудь, ее обнаженное сердце, в которое вдруг робко толкнулась детская ручка. Лаверна, страшная, как ночь, отвратительная, как дьяволова ухмылка, с промокшими от дождя, обвисшими седыми космами, прыгала через лужи, словно противная большая лягушка, меж тем как шут у себя в домике смеялся и плясал: он похоронил ребенка, да еще и деньги получил. Тучи медленно разошлись, и вновь на небе появился бледный возничий-месяц, развевая свой серебряный плащ. Земля вздохнула после дождя. Буря где-то перегорела внутри себя. На востоке забрезжил шафрановый рассвет.
Скарлаттино доплясал, а старуха дошла до дома.
Микеланджело, сжав голову руками, стоял перед своей работой и упорно смотрел на камень. Матерь божья у лестницы. Младенец уснул. Взгляд матери повелительный, а все-таки она сидит у лестницы, как нищенка. Младенец…
Проснулась Флоренция и любая ничтожная деревушка вокруг. Проснулись люди и, преклоняя колена для молитвы, поняли, что возродились для жизни. Но опустошение, произведенное ночной бурей, было велико. И летописец сел и записал это.
Проснулся и Рим, где кардинал-канцлер, вернувшись с представления Плавтовой комедии о привидении, до сих пор сидел в своем глубоком кресле, оперев голову на руки, погруженный в размышления. Родриго Борджа этой ночью не спал. Малейшая ошибка могла погубить великое предприятие, надо все продумать до мельчайших подробностей. За высокими окнами светало, тишина ночи сменилась ватиканским молчаньем, а Борджа все сидел, размышляя, слишком уж долго правит Иннокентий, — каноник Маффеи, верный флорентийский доверенный, пишет о болезни Медичи, а тут еще французское влиянье, несчастная миланская политика, курия ненадежна, яд и золото, тень, кошмарная тень, от которой он тщетно убегает, дон Сезар, сын…
Комедия о привидении!
Рассвело и за городом. Слуги, держащие коня, склонились в глубоком поклоне, и из виллы доньи Кортадильи вышел епископ пампелунский дон Сезар с довольным видом. Доставленные шпионами сведения благоприятны, женщины прелестны, дон Мигелетто уже получил указания, и вино было отличное, — не здешнее итальянское, а доброе вино из Сьюдад-Реаль, старое испанское вино.
Капля летейской росы
В ту грозную ночь, которая так взволновала Флоренцию, что многие думали — настал конец света, сдох любимый лев князя, огромный Ганнибал, исполнитель судебных приговоров.
Вызывали лекаря, мессера Адживио да Ронки, вычитавшего древние тайны римских гаруспиков из редчайшей рукописи, найденной в монастыре св. Аннунциаты. Он прочел ее и сжег. Но тогда страшно разгневался отец Лоренцо Медичи, правитель Пьер, и лекарь да Ронки был наказан конфискацией и пожизненным изгнанием. Однако при Лоренцо старик вернулся и жил теперь в уединении, лишь изредка применяя свое врачебное искусство, причем отличался такой набожностью, что, прежде чем приступить к лечению, требовал от пациента покаяния перед богом. Теперь, позванный к сдохшему зверю, он сперва не хотел идти, но потом вспомнил, что ласковый князь отменил отцовский приговор, избавил его от необходимости есть горький хлеб чужбины и примирился с утратой драгоценного пергамента, чтоб пощадить тоску изгнанника по родине. Произведя вскрытие павшего зверя и вынув его внутренности, он нахмурился и не стал ничего говорить. Сообщил только, что зверь пал во время бури — от страха. Так и было помечено в книге записей о княжьем зверинце, и все бы уж давно об этом позабыли, но на другой день утром служанка, пришедшая прибрать у мессера Адживио, обнаружила, что он ночью съехал. Тут и стража вспомнила, что видела, как ученый с небольшим узлом в руках вышел из города. Но если старик опять, на этот раз добровольно, выбрал горькую участь изгнанника, — значит, он прочел страшные вещи по печени и сердцу льва; и многие испугались, говоря, что этот город уж ничем не оградить и лучше самим спасаться бегством, как поступили умные люди, оставившие Иерусалим, не дожидаясь прихода Титовых войск. Но другие считали, что беда ждет только семейс