И долго глядел на свою ладонь.
— Никколо… — прошептал Микеланджело. — Это было страшно!..
Макиавелли засмеялся.
— Привыкнешь, как я. И почувствуешь любопытство, как я. Не забывая того, что я тебе сказал тогда, на косогоре, ты сам мне об этом сейчас напомнил: стой в стороне и наблюдай. Много увидишь интересного. А придет время, станет еще интересней. Впрочем, это уже начинается… Видел пляску? Это не все, это не только пляска, гораздо интересней то, что за ней скрывается. К твоему сведению, теперь Савонарола предписывает флорентийским гражданам не только молитвы, но и что им есть, как одеваться, когда спать с женами. Беда, если он высчитает, что какой-нибудь ребенок был зачат во время поста! А мясо мы теперь можем есть только два дня в неделю, а в остальные дни — хлеб и вода, надевай власяницу и сиди в пепле. И вот — первые перестали скакать мясники. Отказались воспевать хвалы Христу, королю той Флоренции, в которой нельзя есть мясо. Собрались с топорами у дворца Синьории и до тех пор там бушевали, пока Синьория, ввиду их ничтожных доходов, не сняла с них налога. А пройдет немного времени, и придется простить чеканщикам по золоту, ведь здесь нельзя носить золотых украшений. А потом — торговцам шелком, потому что нельзя ходить в шелковой одежде. А потом вышивальщицам, красильщикам и золотарям, чтоб не перестали вдруг скакать золотари, красильщики и торговцы шелком. Что же будет делать город, не получая налога? Идет война, нужно много, много денег. Ты знаешь, Пиза отпала, мы ведем войну с Пизой. Отпало Ливорно, мы ведем войну с Ливорно. Но нам приходится держать вооруженные отряды и против Рима. Война. Каждый город копит деньги, вводит новые и новые налоги, иначе нельзя. А у нас? Налоги прощаются. А то граждане скакать перестанут.
Макиавелли засмеялся язвительным смешком.
— Понимаешь? Или платить налогов не будут, или скакать перестанут. Ах, Микеланджело! Как это занятно! Стою в стороне и смотрю! Савонарола хотел весь город превратить в огромный монастырь, а превратил его в большое кладбище, здесь люди, как мертвые, не улыбаются. Едят, как он приказал, одеваются, как он приказал, спят с женой, когда он приказал, — только по определенным дням, когда нет поста, — а ему все мало! Это, мол, еще не царство божие на земле… Можно поверить, что нет! Просто страшно, до чего Савонарола не знает людей! Живет все время в каком-то воображаемом мире, где нет ни грешников, ни человеческих слабостей… а потом вдруг свалится с этих высот и увидит одну грязь вокруг — хуже, чем есть в действительности… и тогда, в пылу вдохновенья, издает новые законы, новые правила, рвется куда-то, где сплошь одни праведники, а не жалкие, пыльные, блеклые горожанишки, пропыленные людишки, скорченные за канцелярскими налоями и грызущие длинные столбцы цифр… Нет, не знает он людей. Он хочет, чтоб все были избранниками, и тащит их за собой, перепуганных его угрозами и бирючами, усталых и замученных его неустанными обличеньями. Сдается мне, слишком много их тащит он с собой к узким евангельским вратам, все туда не войдут, не войти всей Флоренции. А он идет, тащит их за собой, проклинает, приказывает, сажает в тюрьму, грозит, и что ж удивительного, что многие втайне подумывают о том, как было бы славно, если б он оставил их в покое и им не надо было бы тянуться за ним к царству божию на земле… Знает Христа, а не знает людей. И его ждет здесь провал. Потому что, Микеланьоло, Макиавелли, взяв собеседника доверительно под руку, понизил голос, — о людях ничего другого не скажешь, как то, что они неблагодарны, вероломны, непостоянны и трусы. Пока ты их гладишь по шерстке и сам им в новинку, они за тобой идут. А как только ты от них потребовал что-нибудь серьезное, так взбунтуются и оставят тебя. И правитель, положивший в основу своего управления одну лишь веру в то, что люди добры, падет, оттого что не приготовил себе чего-нибудь ненадежней.
Они шли неторопливыми шагами, тесно рядом, почти не встречая прохожих.
— Но мне кажется, Никколо, Савонарола делает ставку на бога, а не на людей…
Макиавелли махнул рукой.
— Он так говорит. А сам вступил в бой со всей церковью. Ты понимаешь? Этот бой тем и страшен. Священник против священников. Каждая сторона утверждает, что с нею бог. Савонарола во имя божье идет против папы. Александр уже дважды запрещал ему проповедовать, и Синьория дважды оплачивала снятие запрета. Он хочет обновить церковь, исправить церковь, реформировать церковь, улучшить церковь, и я не знаю, что еще сделать с ней. Сколькие до него желали этого, и все кончили костром. Но я прекрасно вижу. Савонарола сгорит не за церковь, а из-за папы. Савонарола пойдет на смерть не за догматы, он пойдет на смерть из-за тиары. Потому что он говорит о созыве совещания, хочет, чтобы съехались светские государи и сместили Александра, — а от этого любого папу может хватить хороший удар. Знаешь, я над этим много думал. Провозгласи ересь — и с тобой будут спорить, пошлют против тебя докторов богословия, и ты, может быть, отделаешься отреченьем. Но заведи речь об отнятии тиары… и ты погиб. Александр Шестой будет не первый, который так поступит. Савонароле не удалось поднять большое освободительное движение во всей церкви, ему удалось только изменить Флоренцию. Не сумев увлечь за собой прелатов, он в отчаянье борьбы обращается к светской власти. На кого же он теперь опирается? На это будущее совещание… на Карла Восьмого, на Ягеллона, Генриха Английского… Светские государи должны сместить папу! По-твоему, бог даст благословение этому монаху в ущерб своему наместнику?
Макиавелли опять язвительно засмеялся и прибавил:
— Савонарола падет. Падет не только оттого, что, сам принадлежа к духовенству, возбуждает светскую власть против духовной, он падет еще оттого, что слишком искренен, подходит ко всему слишком серьезно. Каждый искренний человек неизбежно должен погибнуть там, где все — лицемеры и трусы.
— У тебя странная философия, Никколо, — сказал Микеланджело.
Макиавелли усмехнулся.
— Может, и странная, да соответствующая действительности, мой милый. Видишь ли, я не умею приспособляться к здешним обстоятельствам, вижу все в другом свете, не хочу быть простым чинушей, мое время еще не наступило. А пока жду, и у меня пропасть свободного времени. Упорно учусь — и отсюда моя философия. Только не по Платону и Аристотелю, ими пускай занимаются другие, которые так плохо здесь кончили, — я не любитель туманов. А по Титу Ливию, Полибию, Тациту, Цезарю и Светонию. Вот откуда моя философия, вот кто мои авторы, научившие меня мыслить, не растекаясь, существенно и трезво, они научили меня не верить людям и всегда видеть прежде всего не добрые свойства их, а дурные, быть всегда настороже, видеть плохое раньше хорошего. И я, следуя этим авторитетам своим, ясно вижу, что в жизни народов события вечно повторяются и люди поступают всегда одинаково, на одно и то же событие у них всегда один и тот же ответ — до Христа или после него, какой век — это не имеет значения. Потому что у людей всегда одни и те же страсти. Так что одна и та же причина вызывает одни и те же последствия.
— Никколо… — неуверенно промолвил Микеланджело, — а что теперь будет со мной?
— Ты будешь голодать, — просто, по-приятельски ответил Макиавелли. — Не думай об этом, я уж давно голодаю. Голодать будешь… а может, и нет. Мне сейчас пришло в голову: постарайся добраться до Лоренцо Медичи…
— Что? — воскликнул Микеланджело в изумлении. — К какому Лоренцо Медичи?
— Вот как? — засмеялся Макиавелли. — Ты ничего не знаешь! Тогда Пьер, может, ты помнишь, — возмечтал о тирании и велел посадить в тюрьму двух своих дядей, Лоренцо и Джованни Медичи, но им удалось перед самой казнью бежать к Карлу Восьмому, и с ним они вернулись во Флоренцию. Теперь они здесь живут, но только зовутся уже не Медичи, — во Флоренции не должно быть ничего медицейского, так они переменили фамилию. Теперь они — Пополано… Народные!
Макиавелли рассмеялся от всей души, так что был вынужден даже прервать речь. Потом продолжал:
— Вот чем кончилась мечта Лоренцо Маньифико! Медичи во Флоренции не смеют даже называться своим именем. Но этот Лоренцо Медичи, Лоренцо Пополано, страшно любит втайне разыгрывать из себя Маньифико, — сам увидишь, посмеешься. Он будет тебе рад. Ему нужен двор, не хватает художников, ты будешь первым. Да еще — как наследство от Маньифико… будешь делать статуи святых, не вздумай только чего другого!
Медичи! Опять Медичи! Твои пути будут всегда перекрещиваться с путями Медичи… сказал там, на церковной скамье в Болонье, изгнанник, который в несчастье обрел дар пророчества. Лоренцо — Медичи, не именем, а родом, — это из страха перед Савонаролой называется он Пополано, а родом он Медичи…
— Спасибо тебе, дорогой Никколо, я пойду к нему. Надо мне иметь какой-нибудь заработок — из-за родных, не могу же я быть им в тягость… Завтра же схожу к Кардиери, чтоб он меня туда сводил, — ведь мой милый Кардиери с Аминтой, наверно, при дворе этого… Пополано!
Макиавелли взглянул на Микеланджело искоса, потом сказал:
— Ну, я пойду. К Сан-Марко, на проповедь. Хочется поразвлечься, послушать об адских муках и о том, как представляет себе Савонарола Италию под властью духовенства. Поразительно!.. Хочу занять там местечко, так что покидаю тебя. А ты сходи, сходи, не откладывая…
Пожав ему руку, он побежал длинными аистиными шагами по улице и вскоре исчез меж домов.
Микеланджело остался опять один. Только тут до его сознания дошло, что он даже не спросил Макиавелли ни о своих родных, ни о Граначчи, до того был потрясен всем виденным… "Ты пришел на большое кладбище", — сказал Никколо. И Микеланджело вдруг вспомнил свой сон, который видел последней ночью в Болонье, ночуя прямо на площади. Близится конец света, возглашает Савонарола. Конец света уже наступил… гробы разверзлись, он стоял один на большом кладбище, потом опять пир, ты это видишь, ты еще живой, а они… и тут пришла она, волнистые черные волосы, белый жемчуг в искусной прическе, долгий взгляд фиалково-синих глаз… "Пойдем, — сказала, — у нас есть дом…"