С тех пор Пражух от меня бегал как от чумы. Ни в деревне я его ни разу не встретил. Ни в магазине. И в поле, когда ни выеду, у него уже все обработано, точно дьявол ему ночью сеял, пахал. Повстречались мы только как-то в корчме. Видно, он не ожидал меня там увидеть, дело было утром, погода как стеклышко, и жатва. Он за махоркой пришел, а я стоял у буфета, немного уже подвыпивши.
— Махорки, гад, захотелось? — сказал я. Он поджал хвост и ни словечка. — Клевер не желаешь курить? А то поруби вишневых листьев! — И хозяину: — Дайте ему, Хаим, рюмочку анисовой, пусть выпьет за мое здоровье, раз уж встретились.
Хозяин налил, а он точно не ему это.
— Ты что, за мое здоровье не выпьешь? — И одной рукой его за шкирку, в другую рюмку и хотел силком анисовую ему в глотку влить, а он как плюнет мне в лицо. — Ах так, сукин сын? Я к тебе с водкой, а ты плеваться?!
Вскинул его под самый потолок и грохнул оземь, корчма ходуном заходила. У него стон вырвался, словно последний вздох. Я испугался, не убил ли ненароком мужика, он ведь уже в годах был, а ну как старые кости в нем рассыпались, с такой-то высоты. Слава богу, кое-как очухался, хозяин ему немного помог. И выкатился из корчмы чуть ли не на карачках, смирный, как кролик. Только во дворе, когда уже взгромоздился на подводу и взял в руки вожжи и кнут, принялся меня последними словами честить:
— Ты сволочь! Ты ублюдок! Ты антихрист!
Я выскочил следом, но он как стегнет лошадь. А когда уже порядочно отъехал, обернулся и пригрозил:
— Ну погоди, ужо мои ребята подрастут!
Трое у него было ребят — Войтек, Ендрек и Болен. Ну и когда подросли, хотя только у старшего, Войтека, начали пробиваться усы, раз меня подкараулили. Я возвращался ночью с гулянки из Болешиц. И будто всё против меня ополчилось — захотелось девушку проводить, так она почти что за деревней жила, потом постоял с ней возле хаты полчасика. Но она даже поцеловать себя не дала, чисто телка, губы сжимала, голову отворачивала. И домой идти пришлось одному, дружки меня дожидаться не стали. Ночь темная, глаз выколи, на небе ни звездочки, ни хоть бы серпика луны, собаки только где-то вдалеке лаяли. А я еще пошел напрямик, оврагом, там сплошь кусты, боярышник, можжевельник, лещина, тропку и ту среди этих кустов почти не видать. Да мне что, не впервой было возвращаться ночью одному, и больше случалось делать концы, какой тут может быть страх. Иду, посвистываю: эх, ребята, бравые солдаты, утки над рекой, гуси над рекой, девушка-красавица, не спускайся за водой, как бы гуси за тобой, ой. Вдруг из кустов выскочили Пражухи и на меня с кольями. Я не успел нож вытащить — полумертвый упал на землю. Чувствовал, как меня ногами пинают, но не больше чем с минуту, а потом уже ничего не чувствовал, не знал, то ли я живой, то ли убитый. А утром шел по этой тропке какой-то мужик и рассказал в деревне, что в овраге труп лежит.
Недели две я не мог с кровати встать. Хоть и лежал, все у меня болело. Мать знай сменяла припарки да слезы надо мной лила:
— Господи, Шимек, сколько я тебя просила! А сколько богу молилась! В могилу хочешь меня свести? Обещай, что это в последний раз.
Но как обещать, даже матери, когда я себе поклялся, что не прощу. Подожгу, убью, но не прощу. Только вскоре началась война, и пришлось мне идти воевать. Правда, войну мы в два счета проиграли, в деревне еще выкопки не кончились, а я уже вернулся домой. И почему-то вся история с Пражухами показалась мне точно случившейся на другом свете. Тошней было из-за этой проигранной войны, чем из-за Пражухов. И верно, я бы всякую обиду позабыл. Да отец снова за свое: опять Пражух, пока я был на войне, межу взлущил, потому как, паразит, рассчитывал, что я не вернусь. Ну и: сделай что-нибудь да сделай что-нибудь, земля больше этого не снесет. Сходи хоть в суд подай. И никак я не мог ему втолковать, что теперь подавать некуда. Ну куда? Польши нету, значит, и судов нет. А он свое:
— Войну проиграли, неужель еще и Пражухам проигрывать?
Тогда выбрал я день, закинул на телегу плуг и, хотя что у нас, что у Пражухов поля были уже засеяны и кое-чего даже успело взойти, снова распахал, что было нашего, пусть знает, гад, что я вернулся.
На следующий год в Лисицах была ярмарка на Петра и Павла. Я бы, может, и не пошел, да негде было рожь смолоть, потому что мельницы жандармы охраняли, как цепные псы, и требовалась квитанция, что поставки сданы. Хотя, случалось, у кого и есть квитанция, все равно зерно реквизируют, да еще морду набьют. А в Лисицах как раз у одного, Пасенько по фамилии, был ветряк и к тому же дочь на выданье. Старая дева уже, Зоськой звали. Я ее по гулянкам знал, она не раз приглашала, чтобы как-нибудь зашел. Но, во-первых, до Лисиц от нас не близкий путь, а во-вторых, уж больно некрасивая была девка, приземистая, спина вровень с задом, зубы как у лошади, да еще смеялась когда надо и когда не надо. Но чего не сделаешь ради хлеба. Пойду, подумал я, свожу ее на ярмарку, старик наверняка хоть с четверть ржи тишком смелет. И потом немножко с ней погуляю, пусть мельник подумает, я жениться хочу, может, война надолго не затянется. На худой конец куплю ей на ярмарке собаку, кошку или бусы, чтоб не поминала лихом.
На мое счастье, лавки были точно соты с медом облеплены людьми, мы никуда не могли протиснуться. Другое дело, что мне не очень-то и хотелось протискиваться, а Зоське достаточно было, что она меня под руку держит. С таким кавалером на глазах у всей ярмарки, она бы небось все отдала, не только собаку, кошку или нитку бус. А ярмарка, хоть и война, была как мало которая до войны. Ряды лавок до самого кладбища тянулись. Возов точно в большой базарный день. А людей — не продохнешь, будто процессии взад-вперед ходили, и не поймешь, какая куда, потому что все лезли друг на дружку. А визгу, крику, смеху, дудок, свистков, петушков, словно никакой войны нет, один сплошной праздник на свете. А еще я сказал Зоське, что мне нравится, как она смеется, так девка смеялась, не закрывая рта.
Вдруг перед нами, как три сосны, выросли трое Пражухов. И, ровно разбойники, глядят на нас насупясь. Ого, подумал я, как бы худо не обернулось. И хотел мимо пройти, потому что у меня в мыслях несмолотая рожь была, не драка. А тут как на грех с правой стороны лавка и перед лавкой куча народу, а с левой телега, с которой продавали черешню, ну а отступать-то я не стану. Пустил Зоську вперед, может, думаю, друг за дружкой проскользнем. Зоське они даже позволили пройти. Самый младший только, Болек, когда она с ним поравнялась, с издевкой прошипел ей прямо в ухо:
— Ну и вислозадую себе нашел.
Все трое заржали, я уже было подумал, за Зоськиной спиной и мне удастся пройти. Но тут старший, Войтек, загородил рукой дорогу и: ты куда, такой-разэдакий, лезешь? Не видишь, мы стоим?
— Отчего не видеть? Вижу, — ответил я. И, не раздумывая, хвать кулаком по его смеющейся роже, он даже увернуться не успел. Пошатнулся, я подправил другой рукой, он полетел спиной на телегу с черешней. А там еще приложился башкой об колесо и уже не встал. Подскочил Болек, схватил меня за грудки, с минуту мы с ним тормошились. Вокруг заклубилось. Кое-кто пустился бежать, некоторые, наоборот, из любопытства к нам проталкивались, нашлись и такие, кому захотелось ввязаться в драку. Кто-то глотку надрывал, словно зазывал народ в свою лавку со сластями:
— Дерутся! Дерутся!
Кто-то вопил:
— Иисусе! Мария! Мало им, окаянным, войны!
Кто-то аж зашелся от крика:
— Ксендза позовите! Пускай окропит чертей! Позовите ксендза!
Зоська схватила меня за пиджак.
— Шимек! Шимек! Ты поумнее! Уступи дуракам!
И в ту самую минуту что-то тяжелое хряснуло меня по затылку. Я весь обмяк. В глазах потемнело. Но на ногах кое-как удержался и в этой тьме вслепую ударил кулаком прямо перед собой. Не попал. Меня качнуло, и, чтоб не упасть, я подался головой вперед следом за своим кулаком. Голова уткнулась в чей-то живот, кто-то охнул. И тут я прозрел. Увидел, как Болек — это его был живот — отлетел к прилавку. Лавка рухнула. Посыпались гипсовые фигурки святых. Лавочник с проклятьями схватил Болека за плечи и толкнул обратно на меня. Я выставил кулак, Болек точно в дышло носом врезался, и глаза у него осоловели. Но парень он был крепкий, хоть и самый младший из троих. Тряхнул только башкой, словно его ведром воды окатили. Я добавил, он зашатался, но не упал. Может, добавь я еще разок, был бы ему конец. Но тут Ендрек, самый из них высокий, растолкав толпу, протянул ко мне руки, вроде бы хотел к себе прижать и раздавить. Я пригнулся и со всего маху ударил промеж этих рук. Руки разлетелись, как крылья. Он будто повис на них. И вдруг схватился за левый глаз со страшным воем:
— Господи-и-и! — Постоял, шатаясь, держась рукою за глаз, как бы раздумывая, падать или не падать. Я ему помог, не очень даже сильно ударив под локоть, и Ендрек повалился на землю у самых моих колен, причитая: — Глаз! Ничего не вижу! Мой глаз! Едрить твою душу!
Я заколебался, подбавить еще или нет, больше всего мне хотелось втоптать его в землю. Но лишь оторвал эту его руку от лица: погляди сюда своим кровавым глазом, сукин сын, и чтоб на всю жизнь запомнил. Он решил, видно, что я его еще бить буду, и расплакался:
— Не бей! Пожалей! Мы ж из одной деревни!
Пока этот пощады просил, Болек успел очухаться и подкрадывался ко мне сбоку, вытянув руку с ножом. Я, может, и не заметил бы этого ножа, но вдруг что-то сверкнуло, словно яркий солнечный луч отразился от золотого креста на колокольне костела. К тому же какой-то добрый человек в последнюю минуту меня остерег:
— Нож! Нож!
Только поздно было выбивать у него из руки этот нож, потому что он им уже замахнулся. Я как-то успел увернуться и пнул его изо всех сил промеж ног. Он скрючился в три погибели, а нож, будто воробей, выпорхнул из его кулака. Я поднял обмякшее тело с земли и, придерживая левой рукой за отвороты пиджака, правой принялся в отместку за этот нож бить, не спеша, с передышками, потому что сам уже едва стоял на ногах. Хотя, может быть, мне только казалось, что я его за этот нож бью, а бил за ту распроклятую, тыщу раз перепаханную межу. Подтягивал к себе, когда он оседал на землю, и бил. А он то просыпался, то засыпал, просыпался и засыпал, словно уже не чувствовал, что я его бью. Силы начали из меня уходить, но ненависти оставалось еще столько, что даже убей я его, и то б, наверное, ее не насытил. Тут у него изо рта хлынула кровь.